АвторСообщение
администратор




Сообщение: 732
Зарегистрирован: 01.02.10
ссылка на сообщение  Отправлено: 20.03.10 20:03. Заголовок: Страшные истории на ночь.(продолжение)


Это первое сообщение,- пусть будет коротеньким...

<<Ангелы летают, потому что легко к себе относятся>>
Спасибо: 0 
ПрофильЦитата Ответить
Ответов - 53 , стр: 1 2 3 All [только новые]


администратор




Сообщение: 2796
Зарегистрирован: 01.02.10
ссылка на сообщение  Отправлено: 07.11.10 00:47. Заголовок: А вот тебе ещё одна..


А вот тебе ещё одна страшная байка, чтоб ты днём без меня не скучала, пока я все домашние дела сделаю...

«Внушение», Густав Майринк



23 сентября.



Свершилось. Теперь, когда моя система доведена до конца, страх более не властен надо мной.

Ни один человек в мире не сможет расшифровать мою тайнопись. И очень хорошо – есть возможность с вершин различных областей человеческого знания все заранее продумать вплоть до мельчайших деталей. Эти записи будут моим дневником, куда я смогу, ничего не опасаясь, записывать все, что сочту необходимым для самоанализа. И шифр, обязательно шифр – одного тайника недостаточно, какая-нибудь глупая случайность – и все раскроется.

Не забыть: самые тайные тайники – самые ненадежные. Как абсурдно все, чему нас учат в детстве! Однако с годами я научился смотреть в корень и теперь знаю совершенно точно, как подавить в себе эмбрион страха.

Одни утверждают, что совесть есть, другие отрицают; таким образом, для тех и других – это проблема и повод для дискуссий. Но истина всегда проста: совесть есть и ее нет – смотря по тому, верят в нее или нет.

Моя вера в совесть – это просто самовнушение. Ничего больше.

Здесь есть одна странность: если я верю в совесть, то она не только возникает, но и противостоит – сама по себе – моим желаниям и воле…

«Противостоит!» Странно! Итак, Я, которое я вообразил, становится напротив того Я, каким я его создал, и обретает отныне полную независимость…

Но точно так же, по всей видимости, обстоит дело и с другими понятиями. Например, стоит кому-нибудь заговорить о смерти, и мое сердце начинает биться чаще, сам я веду себя как ни в чем не бывало и нисколько не беспокоюсь, что смогут напасть на мой след. А как же иначе? Во мне нет и тени страха – сомнений тут быть не может: слишком пристально я слежу за собой, чтобы это могло ускользнуть от моего внимания; а сердце – сердце начинает биться чаще.

Поистине из всего, что когда-либо выдумала церковь, эта идея с совестью – самое дьявольское измышление.

Интересно, кто первый посеял эту мысль в мир?! Какой-нибудь грешник? Едва ли! А может, безгрешный? Так называемый праведник? Но каким образом праведник мог охватить разумом те инфернальные бездны, которые скрыты в этой идее?!

Здесь, конечно же, не обошлось без какого-нибудь благообразного старца, который взял да и внушил идею совести – как пугало – чадам своим непослушным. Инстинктивная реакция старости, сознающей свою беззащитность перед агрессивным напором юности.

В детстве – очень хорошо это помню – я нисколько не сомневался, что призраки мертвых преследуют убийцу по пятам и являются ему в кошмарах.

«Убийца»! До чего же хитро составлено это слово. «Убийца»! В нем слышится какой-то задушенный вопль.

Мне кажется, весь ужас заключен в букве «й», придавленной свинцовым «ц»…

И до чего ловко обложили люди с внушенным сознанием нас, одиночек!

Но я знаю, как нейтрализовать их коварные происки. Однажды вечером я повторил это слово тысячу раз, пока оно наконец не утратило для меня свой страшный смысл. Теперь оно для меня как всякое другое.

Я очень хорошо понимаю, что эта бредовая идея о преследовании мертвыми может довести до безумия какого-нибудь необразованного убийцу, но только не того, кто анализирует, обдумывает, предвидит. Кто уже сегодня привык хладнокровно, так, чтобы чувство собственной безгрешности не дало течь, смотреть в стекленеющие глаза, полные смертельного ужаса, или душить в хрипящем горле проклятия, которых втайне боится. Ничего удивительного, что такое воспоминание может в любой момент ожить и пробудить нечто вроде совести, которая в конце концов неминуемо раздавит преступника.

Что касается меня, то я – нужно это признать – нашел абсолютно гениальный выход из положения; отравить одного за другим двоих и уничтожить все улики – это может любая посредственность; но уничтожить вину, само чувство вины еще в зародыше – это… думаю, это действительно гениально…

Да, если ты – человек сведущий, то тебе можно только посочувствовать, тяжело тебе будет с внутренней защитой; я же судьбой не обижен и, мудро использовав мое незнание, предусмотрительно выбрал такой яд, при отравлении которым агония протекает совершенно неизвестным мне образом.

Морфий, стрихнин, цианистый калий – их действие я знаю либо могу себе представить: корчи, судороги, внезапное падение, пена у рта. Но курарин! Я не имею ни малейшего понятия, как при отравлении этим, ядом наступает летальный исход. Да и откуда мне это знать?! Читать об этом я, разумеется, не буду, случайная возможность что-либо услышать исключена. Ну кому сегодня знакомо хотя бы слово «курарин»?!

Итак, если я не могу даже представить себе последних минут обеих моих жертв (какое нелепое слово!), то каким образом это видение будет меня преследовать? Ну, а если оно мне приснится, то при пробуждении я смогу неопровержимо доказать несостоятельность подобного внушения. И какое внушение совладает с таким доказательством!



26 сентября.



Интересно, именно сегодня ночью оба отравленных сопровождали меня во сне: один шел за мной слева, другой – справа. Возможно, потому, что вчера я, предвидя вероятность таких сновидений, зафиксировал ее на бумаге?!

Есть только два способа заблокировать эти сны: либо подвергнуть их детальному анализу и, привыкнув к ним, лишить их всякого внутреннего содержания, как я это уже проделал с глупым словом «убийца», либо просто вырвать с корнем это воспоминание.

Первое? Гм… Сон был слишком жуткий!.. Я выбрал второе.

Итак: «Я больше не хочу об этом думать! Не хочу! Я не хочу – не хочу – не хочу больше об этом думать! Слышишь, ты?! Ты больше не должен об этом думать!»

Впрочем, такая формула: «Ты не должен» и так далее – некорректна: не следует обращаться к себе на ты – таким образом происходит, так сказать, раздвоение твоего Я, что со временем может повлечь роковые последствия!



5 октября.



Если бы я самым тщательным образом не исследовал природу внушения, то мог бы легко перенервничать: уже восьмую ночь подряд мне снится один и тот же сон. Шаг в шаг, след в след эта пара идет за мной по пятам. Вечером, пожалуй, куда-нибудь выберусь и позволю себе выпить несколько больше, чем обычно.

Я бы предпочел театр, но, к сожалению, это невозможно: как раз сегодня дают «Макбет»…



7 октября.



А ведь верно: век живи, век учись. Теперь я знаю, почему меня так упорно должен преследовать этот сон. Парацельс высказался на этот счет ясно и недвусмысленно: для того, чтобы видеть постоянно что-либо во сне, достаточно раз-другой записать этот сон. Решено, в следующий раз – никаких записей.

Знал бы это какой-нибудь современный ученый. А то ведь ничего, кроме ругани в адрес Парацельса, от них не услышишь.



13 октября.



Сегодня я должен очень точно записать случившееся, боюсь, как бы мое воображение не добавило впоследствии чего лишнего…

С некоторых пор у меня появилось чувство – от снов я, слава Богу, избавился, – словно кто-то постоянно следует за мной с левой стороны.

Разумеется, я мог бы обернуться, чтобы убедиться в обмане чувств, но как раз это-то и было бы непростительной ошибкой, так как тем самым я признал бы реальную возможность чего-то подобного. Так продолжалось несколько дней. Я был все время начеку.

А когда сегодня утром садился завтракать, у меня снова появилось это неприятное ощущение; внезапно я услышал за спиной какой-то скрип и, не успев взять себя в руки, инстинктивно обернулся. Мгновение видел совершенно отчетливо мертвого Ричарда Эрбена, очень мрачного, – заметив мой взгляд, фантом молниеносно шмыгнул мне подальше за спину и затаился, но не настолько, чтобы я, как раньше, лишь догадывался о его присутствии. Если вытянуться в струнку и сильно скосить глаза влево, то можно различить его мерцающий контур; но стоит обернуться, и образ сразу ускользает.

Конечно, мне теперь совершенно ясно, что скрипела старая служанка, которая вечно путается под ногами и подслушивает у дверей.

Отныне я велел ей приходить в то время, когда меня нет дома. Больше никого не хочу видеть рядом с собой.

Как у меня тогда волосы встали дыбом! Думаю, это от того, что кожа на голове резко собирается в складки…

Ну а фантом? Первая мысль – последствия прежних снов, зрительный образ, порожденный внезапным испугом; ничего больше. Страх, ненависть, любовь – силы, которые, раздваивая наше Я, делают видимым скрытое обычно в подсознании, и оно отражается в органах чувств, как в зеркале.

Нет, так дальше продолжаться не может. Теперь мне необходимо внимательно и достаточно долго понаблюдать за собой, а на людях лучше пока не появляться.

Неприятно, что все это пришлось как раз на тринадцатое число. С самого начала мне надо было энергично бороться с идиотским суеверием. Впрочем, это все мелочи…



20 октября.



С каким бы удовольствием упаковал чемоданы и уехал в другой город!

Старуха опять подслушивала у дверей.

Снова скрип – на этот раз справа. Все повторилось, в точности как тогда. Только теперь это был мой отравленный дядя, а когда я прижал подбородок к груди и скосил глаза в разные стороны, то разглядел обоих, слева и справа.

Вот только ног не видно. Впрочем, мне кажется, образ Ричарда Эрбена проступил более отчетливо, он как будто несколько приблизился.

Старухе я должен отказать от места – эта ее возня у дверей становится все более подозрительной; но еще несколько недель буду любезно раскланиваться, как бы она чего не заподозрила.

Переезд вынужден пока отложить – сейчас опасно, очень опасно! – а лишняя осторожность никогда не повредит.

Утром собираюсь посвятить пару часов штудированию слова «убийца» – оно снова начинает наливаться каким-то злокозненным содержанием…

Сделал весьма многозначительное открытие: наблюдая себя в зеркало, заметил, что при ходьбе стал больше, чем раньше, загружать носок, поэтому чувствую иногда легкую неуверенность. «Твердо стоять на ногах» – в этом есть какой-то глубокий внутренний смысл, кстати, слова скрывают великую психологическую тайну. Ладно, постараюсь смещать центр тяжести к пяткам.

Господи, только бы за ночь не забыть половины из намеченного. А то забываю начисто – как будто сон все стирает.



1 ноября.



В прошлый раз специально ничего не стал писать о втором фантоме, но он тем не менее не исчез. Ужасно, ужасно! Неужели на них нет никакой управы?

Ведь однажды я подробно описал два способа, как выйти из-под влияния подобных феноменов. Причем выбрал-то я второй, а сам все время пытаюсь применять первый!

Это что же – обман чувств?

Эти два фантома – результат раздвоения моего Я или же у них своя собственная независимая жизнь?

…Нет, нет! В таком случае получается, что я их питаю моей собственной жизнью!.. Итак, это существа реальные! Кошмар! Но нет, я их только рассматриваю как реальные самостоятельные существа, а чем они являются в деистзительности, это… это… Боже милосердный, да ведь я сам не понимаю, о чем пишу. Пишу как под диктовку… Наверное, из-за шифра, который я сначала перевожу про себя.

Завтра же перепишу весь дневник обычным языком. Господи, не оставь меня в эту долгую ночь…



10 ноября.



Это существа реальные, они мне рассказывали во сне о своих предсмертных муках. Господи, защити меня! Они хотят меня задушить! Я проверил: все правильно – курарин действует именно так, абсолютно точно. Откуда им это знать, если они всего-навсего призраки?..

Господи, почему ты меня не предупредил о загробной жизни? Я бы не убивал.

Почему ты мне не открылся как дитя?..

…Я снова пишу, как говорю; хоть мне все это и не нравится.



12 ноября.



Сейчас закончил переписывать дневник и прозрел. Я болен. Меня спасут лишь твердость, мужество и холодный расчет.

На завтрашнее утро договорился с доктором Веттерштрандом; надеюсь, с его помощью удастся обнаружить ошибку в моей теории. Расскажу ему все и во всех подробностях, он, разумеется, подумает, что я сошел с ума, и не поверит ни одному моему слову, но, чтобы не волновать меня, вида не подаст и дослушает до конца, а потом поделится со мной теми сведениями о внушении, которых мне так не хватает.

Ну, а о том, чтобы он уже больше не раздумывал об этом дома, я позабочусь: стаканчик домашнего винца!!!



13 ноября.



. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .




<<Ангелы летают, потому что легко к себе относятся>> Спасибо: 0 
ПрофильЦитата Ответить
администратор




Сообщение: 2797
Зарегистрирован: 01.02.10
ссылка на сообщение  Отправлено: 07.11.10 11:03. Заголовок: А вот ещё одна. То..


А вот ещё одна. То же соло.

Как доктор Иов Пауперзум принес своей дочери красные розы
Густав Майринк
Поздно ночью в знаменитом мюнхенском кафе "Стефания" сидел, неподвижно глядя перед собою, старик, обладавший весьма замечательною наружностью. Развязавшийся, выскочивший на волю галстук и высокий лоб, расширивший свои пределы до затылка, свидетельствовали о том, что перед нами выдающийся ученый.

Кроме серебристой, колеблющейся бороды, которая, имея своим истоком созвездие семи подбородочных бородавок, своим нижним концом как раз еще прикрывала то место в жилете, где у мудрецов, отрекшихся от мира, обыкновенно отсутствует пуговица, - у старого господина было весьма мало достойного упоминания по части земных благ.

Точнее говоря, в сущности ничего более.

Тем более оживляющим образом подействовало на него то, что по моде одетый посетитель с черными нафабренными усами, сидевший до тех пор за столиком в противоположном углу и уничтожавший кусочками холодную лососину (причем каждый раз на его элегантно простираемом мизинце ослепительным блеском сверкал бриллиант величиной с вишню), бросая в то же время незаметно вокруг испытующие взгляды, внезапно встал, вытирая рот, прошел по почти безлюдной комнате, поклонился и спросил: "Неугодно ли будет вам сыграть в шахматы? - Быть может, по марке партию?"

Отливающие всеми цветами радуги фантасмагории наслаждений и роскоши всякого рода выросли перед духовным взором ученого и, в то время как сердце его в восторге шептало:"Эту скотину послала мне сама судьба!", он уже обратился с приказанием к кельнеру, который только что с шумом явился, дабы, как обычно, в обширных размерах уничтожить свет электрических лампочек: "Юлий, дайте мне шахматную доску"! "Если не ошибаюсь, то я имею честь говорить с доктором Пауперзумом?" начал разговор щегольс нафабренными усами.

"Да, гм, да-я Иов- Иов Пауперзум", рассеянно подтвердил ученый, так как он был подавлен великолепием смарагда, который представляя собою миниатюрный автомобильный фонарь, сверкал в булавке для галстука, украшая собою шею его визави.

Очарование кончилось с появлением шахматной доски; затем мгновенно были расставлены фигуры, смолой прикреплены отскочившие головки коней, а потерянная ладья заменена согнутой спичкой.

После третьего хода щеголь скорчился и погрузился в мрачное раздумье.

"Он по-видимому изобретает возможно более глупый ход - иначе было бы непонятно, почему он так долго раздумывает!" пробормотал ученый, и при этом бессознательно уставился глазами на ярко-зеленую даму - единственное живое существо в комнате, кроме его самого и щеголя - которая безмятежно восседала на диване, словно богиня, изображаемая на заголовке "Uber Land und Meer", перед тарелкой с пирожным, забронировав свое хладное женское сердце стофунтовым слоем жира.

"Я сдаюсь" - заявил, наконец, господин с автомобильным фонарем из драгоценного камня, сдвинул шахматные фигуры, вынул из кармана золотую коробочку, выудил оттуда визитную карточку и подал ее ученому. Доктор Пауперзум прочитал: Зенон Заваньевский. Импрессарио чудовищ.

"Гм-да-гм-чудовищ-гм-чудовищ", повторил он несколько раз совершенно бессознательно."А не угодно ли будет вам сыграть еще несколько партий?" спросил он затем громко, помышляя об увеличении своего капитала.

"Конечно, само собой разумеется, сколько вы пожелаете", сказал вежливо щеголь, "но, быть может, прежде мы поговорим о более важных делах?"

"О более-более-важных?" - воскликнул ученый, и недоверчиво поглядел на собеседника.

"Я случайно узнал", начал импрессарио и пластическим движением руки приказал кельнеру подать бутылку вина и стакан, "совершенно случайно, что вы, несмотря на вашу громкую известность в качестве научного светила, все же не имеете в настоящее время какого-либо постоянного места?"

"Ну нет, я целыми днями заворачиваю посылки и снабжаю их марками".

"И это питает вас?"

"Лишь настолько, насколько связанное с этим лизание почтовых марок дает моему организму известное количество углеводорода".

"Да, но почему же вы не используете в данном случае ваших лингвистических знаний - хотя бы, например, в качестве переводчика в лагере военнопленных?"

"Потому, что я изучал лишь древне-корейский язык, затем испанские наречия, язык Урду, три эскимосских языка и с несколько дюжин диалектов негров суахили, а с этими народами мы пока, к сожалению, не находимся во враждебных отношениях".

" Вам было бы лучше изучить вместо всего этого французский, русский, английский и сербский", пробормотал импрессарио.

"Ну, а тогда наверно началась бы война с эскимосами, а не с французами", возразил ученый.

"Ах, так? Гм"...

"Да, да, милостивый государь, к сожалению это так".

"На вашем месте, господин доктор, я бы попробовал писать в какой-нибудь газете военные статьи. Прямо горячие - с письменного стола. Само собою разумеется изобретенные вами, а не иначе".

"Ведь я", - пожаловался старик, - "писал корреспонденции с фронта кратко, деловым слогом, просто и сжато, но"...

"Да вы с ума сошли!" - вскричал импрессарио. - "Корреспонденции с фронта сжато и просто! Их следует писать в стиле рассказов охотников за сернами! Вы бы должны"...

"Я пробовал все возможное в моей жизни", продолжал ученый усталым тоном. "Когда я не мог найти издателя для моего сочинения - четырехтомного общедоступного исчерпывающего исследования "О предполагаемом употреблении песка в доисторическом Китае" - то кинулся заниматься химией", - ученый сделался красноречивее, видя, как собеседник его пьет вино - "и открыл новый способ закалки стали..."

"Ну вот это должно было принести вам доход!" воскликнул импрессарио.

"Нет. Фабрикант, которого я ознакомил с моим изобретением, не советовал мне брать на него патента (он позже взял патент для себя самого) и полагал, что можно заработать деньги лишь на маленьких, незаметных изобретениях, не возбуждающих зависти в конкурентах. Я последовал его совету и изобрел знаменитую складную конфирмационную чашу с автоматически поднимающимся дном, дабы тем самым облегчить методистским миссионерам обращение дикарей".

"Ну и что же?"

"Меня приговорили к двум годам тюремного заключения за кощунство".

"Продолжайте, продолжайте, господин доктор", ободряющим тоном сказал щеголь доктору: "все это необыкновенно занимательно".

"Ах, я мог бы рассказывать вам целыми днями о моих погибших надеждах. Так, например, желая получить стипендию, обещанную одним известным покровителем науки, я несколько лет занимался в этнографическом музее и написал обратившее на себя внимание сочинение: "Как, судя по строению неба у перуанских мумий, древние инки стали бы произносить слово Гвитуитопохин, если бы оно было известно не в Мексике, а в Перу".

"Ну что же - вы получили стипендию?"

"Нет. Знаменитый покровитель науки сказал мне - то было еще перед началом войны, - что у него нет в настоящий момент денег, и кроме того он, будучи сторонником мира, должен копить средства, так как особенно важно сохранить добрые отношения Германии к Франции для защиты с трудом созданных и собранных человечеством ценностей".

"Но однако, когда началась война, вы имели больше шансов на успех?"

"Нет. Меценат сказал мне, что теперь должен особенно усиленно копить средства, чтобы затем принести свою лепту на уничтожение навеки нашего наследственного врага".

"Ну очевидно посеянные вами семена дадут урожай после войны, господин доктор?"

"Нет. Тогда меценат скажет мне, что должен быть особенно бережливым для восстановления бесчисленных разрушенных созданий человеческого гения и для возрождения погибших добрых отношений между народами".

Импрессарио погрузился в долгое и серьезное раздумье; затем он спросил сострадательным тоном: "Почему же вы до сих пор не попробовали застрелиться?"

"Застрелиться - для того, чтобы заработать денег?"

"Ну, нет; я полагаю... гм... я полагаю, что надо удивляться, как вы еще не потеряли мужества, начиная столько раз сызнова борьбу с жизнью".

Ученый пришел внезапно в беспокойство; его лицо, походившее своей неподвижностью на вырезанную из дерева массу, неожиданно оживилось.

Во взгляде старика вспыхнул колеблющийся пламень муки и глубочайшей, немой безнадежности, подобно тому, как это можно видеть в глазах пугливых животных, когда они, загнанные, останавливаются на краю пропасти, слыша погоню - перед тем как ринуться в бездну, дабы тем самым не попасть в лапы преследователям. Его сухие пальцы, словно содрогаясь от приступов заглушаемого плача, блуждали по столу, как будто ища там твердой опоры. Морщина, бегущая от крыльев носа ко рту, вдруг удлинилась и исказила его губы, словно он боролся с параличом. Старик словно проглотил что-то.

"Теперь мне все понятно", сказал он с усилием, словно побеждая непроизвольные движения языка, "я знаю, что вы агент по страхованию жизни. Половину моей жизни я боялся встретиться с подобным человеком" (щеголь напрасно пытался заговорить, протестуя лишь жестами и выражением лица). "Да, я знаю заранее - вы хотите намекнуть мне, чтобы я застраховал мою жизнь и затем как-нибудь покончил с собою - дабы, по крайней мере, мог жить мой ребенок, не умирая с голоду! Не говорите ничего! Неужели вы полагаете, что я не знаю о том, что такому человеку, как вы, известно решительно все? Вы знаете всю нашу жизнь, у вас есть тайные ходы от дома к дому, и оттуда вы смотрите вольным взором в комнаты, нет ли где поживы, - вы знаете, где родился ребенок, сколько пфеннингов у каждого в кармане, намерен ли человек жениться или же отправиться в опасное путешествие. Вы ведете целые книги с записями о нас и перепродаете друг другу наши адреса.

"И вы, вы заглядываете в мое сердце и читаете в нем мысль, которая терзает меня уже в течение целого десятка лет. - Да, поверьте, я вовсе не такой презренный эгоист и мог бы давно застраховаться и покончить с собою из любви к дочери - по собственному почину, без ваших намеков-людей, стремившихся обмануть и нас и свое собственное учреждение, обманывающих направо и налево, желая получить почву под ногами и добиться того, чтобы все пошло прахом! Неужели вы думаете, я не знаю, что после того, как все совершится - вы прибежите и изменнически, опять-таки ради комиссионных, закричите: "Тут мы имеем дело с самоубийством - мы не должны платить страховку!" Неужели вы думаете, что я не вижу, как и все другие - что руки моей милой дочери становятся с каждым днем все белее и прозрачнее, и не понимаю, что это значит - сухие, лихорадочные губы и кашель ночью? Даже если бы я был прощелыгой вроде вас, то и тогда давно бы - чтобы достать денег на лекарство и хорошее питание... но нет, ведь я знаю, что тогда бы случилось: деньги никогда бы не были выплачены и затем... Нет, нет, этого нельзя себе представить!"

Импрессарио хотел заговорить, желая уничтожить подозрение в том, что он агент - по страхованию жизни, но не решился, так как ученый угрожающе сжал кулак.

"Я все же должен испробовать иной путь" - закончил полушепотом, после долгих, непонятных гримас доктор Пауперзум, очевидно только мысленно произнесенную фразу "именно... именно - с амбрасскими великанами".

"Амбрасские великаны! Черт побери, вы сами неожиданно подошли к интересующей меня теме. Ведь это именно то самое, о чем я хотел поговорить с вами!" Импрессарио не мог более молчать: "Как обстоит вопрос относительно амбрасских великанов? Я знаю, что вы когда-то написали по этому поводу статью. Но почему же вы ничего не пьете, господин доктор? Юлий, поскорее еще стакан для вина! "

Доктор Пауперзум мгновенно снова превратился в ученого.

"Амбрасские великаны", стал он рассказывать сухим тоном, "были уроды с невероятно большими руками и ногами, причем они встречались только в тирольской деревушке Амбрас, что дало повод считать их уродство редкою формою какой-то болезни, микроб которой должен был гнездиться на месте, так как очевидно в иной местности он не нашел бы для себя надлежащей почвы. Я впервые доказал, что надо отыскивать этот микроб в воде тамошнего, почти уже иссякающего, источника, и ряд опытов, предпринятых мною в этом направлении, дал мне право заявить, что я готов, в случае необходимости, в течение немногих месяцев демонстрировать на себе самом - несмотря на мой преклонный возраст - появление подобного рода и даже более того значительных уродливых образований".

"В каком же роде, например?" спросил импрессарио с напряженным любопытством.

"Мой нос, бесспорно, вытянулся бы хоботообразно на целую пядь напоминая по форме морду американского тапира, уши стали бы величиной с тарелку, руки наверно, по прошествии трех месяцев, достигли бы величины среднего пальмового листа (Loloicea sechellarum), хотя ноги, к сожалению, вряд ли стали бы толще крышки столитровой бочки. Что же касается надежд на шишковатое вздутие колен в форме обычных средне-европейских древесных губок, то в этой области я еще не закончил моих теоретических изысканий и поэтому могу дать научную гарантию лишь с известного рода ограничениями..."

"Достаточно! Вы тот человек, которого мне надо!" прервал импрессарио, задыхаясь от волнения. "Пожалуйста, не прерывайте меня! - Скажем кратко и точно - готовы ли вы проделать над собою этот опыт, если я гарантирую вам годовой доход в полмиллиона и дам аванс - несколько тысяч марок - положим, ну, положим - пятьсот марок?"

Доктор Пауперзум был оглушен. Он закрыл глаза. Пятьсот марок!

Да неужели же есть вообще так много денег на свете!

В течение нескольких минут он увидел уже себя превращенным в допотопное чудовище с длинным хоботом и мысленно услыхал, как негр, одетый пестрым ярмарочным шарлатаном, оглушительно орет потеющей от выпитого пива толпе: "Входите, входите, милостивые государи - величайшее чудовище нашего века за каких-то несчастных десять пфеннингов!" - Но затем он увидел свою милую, дорогую дочь, цветущую здоровьем, в богатом белом шелковом статье и миртовом венке, невестой, на коленях перед алтарем - ярко освещенную церковь - сияющий образ богоматери и... и - тут у него на одно мгновение болезненно сжалось сердце: он сам должен прятаться за колонной, не смеет поцеловать родную дочь, посмотреть на нее издали и послать свое родительское благословение - он - ужаснейшее чудовище на земном шаре! Ведь иначе бы он спугнул жениха! И самому ему надо жить постоянно в сумраке, тщательно прячась днем, словно животное, боящееся света, - но что из того! Все это пустяки, мелочь - была бы только здорова дочь! И счастлива! И богата!

Немое содрогание охватило его. - Пятьсот марок! Пятьсот марок!

Импрессарио, объяснивший долгое молчание ученого его нерешительностью, захотел пустить в ход всю силу своего красноречия.

"Послушайте, господин доктор! Ведь вы сами растопчите свое собственное счастье, сказав мне "нет". Вся ваша жизнь до сих пор была сплошной неудачей. А почему? Вы забили все ваши мозги ученьем, ученье в конце концов глупость. Посмотрите на меня - разве я чему-нибудь учился? Учиться могут только люди, богатые с самого своего рождения - в сущности и вовсе уже ни на что нужно учение им! - Человек должен быть смиренным и, так сказать, глупым, тогда его будет любить природа. Ведь она сама глупа - природа-то! Видели ли вы хоть когда-нибудь гибель глупого человека? - Вы должны были с самого начала с благодарностью развивать таланты, которыми судьба одарила вас в колыбели. Или, быть может, вы никогда еще не смотрели в зеркало? Кто имеет такую наружность, как вы, даже сейчас, еще до пития амбрасской воды, тот всегда мог существовать в качестве клоуна. Боже мой, ведь так легко можно понять указания нашей доброй матери-природы! Или вы боитесь, в качестве чудовища, не найти ангажемента? Я могу вам только сказать одно, что уже подобрал для себя недурную коллекцию. И все это люди из лучших кругов общества. Вот, например, у меня есть старик, родившийся на свет без рук и ног. В ближайшем будущем я представлю его итальянской королеве в качестве бельгийского грудного младенца, искалеченного немецкими генералами".

Доктор Пауперзум понял ясно лишь последние слова. "Что за ерунду вы болтаете?" воскликнул он сердитым тоном. "Сперва вы сказали, что этот калека уже старик, а теперь хотите показывать его в качестве бельгийского грудного младенца!"

"Это придаст ему еще больше прелести!" - возразил импрессарио, - "я твердо заявляю, что он состарился так быстро от печали, так как видел, как прусский улан живьем сожрал его родную мать! "

Ученый стал колебаться; изворотливость его собеседника была удивительна. "Ну хорошо, положим, что так. Но скажите мне прежде всего каким образом вы будете меня показывать до тех пор, пока у меня еще не вырос хобот, ноги шириной с крышку бочки и так далее?"

"Это страшно просто! - я перевезу вас по фальшивому паспорту через Швейцарию в Париж. Там вы будете сидеть в клетке, реветь каждые пять минут, словно бык, и трижды в день поглощать пару живых кольчатых ужей (мы устроим это дело - ведь только с непривычки это звучит несколько устрашающе). Затем вечером устраивается гала-представление - турок демонстрирует, как он изловил вас с помощью лассо в девственных лесах Берлина. А на вывешенном плакате будет написано: "Мы гарантируем, что это настоящий немецкий профессор (ведь это несомненная правда - я никогда не стану подписываться под враньем!) впервые-доставленный живьем во Францию!" - и так далее. Во всяком случае мой приятель д'Аннунцио охотно напишет подходящий текст, так как обладает необходимым для этого поэтическим пафосом".

"Но однако если война за это время кончится? - сказал с раздумьем ученый, - то, знаете ли, ведь мне так не везет, что"...

Импрессарио усмехнулся: "Не беспокойтесь, господин доктор; никогда не придет такое время, чтобы француз не поверил каким угодно сказкам про немцев. Даже и по прошествии целых тысячелетий!"

..........................................

Было ли то землетрясение? Нет - просто мальчик приступил к исполнению своих ночных обязанностей в кафе и, в виде музыкального вступления, грохнул об пол жестяной поднос со стаканами для воды.

Доктор Пауперзум встревоженно озирался вокруг. Богиня с обложки "Uber Lan und Meer" исчезла и вместо нее на диване сидел, сгорбившись, старый, неисправимый, привычный театральный критик, мысленно разносил в пух и прах премьеру, которая должна была состояться на будущей неделе, хватал влажными пальцами кусочки булки и грыз их передними зубами с лицом, похожим на хорька.

Постепенно доктор Пауперзум убедился, к величайшему своему удивлению, что сидел обернувшись спиной к комнате и все, виденное им, было лишь отражением в большом стенном зеркале, откуда на него теперь задумчиво глядело его собственное лицо. - Щеголь был еще тут, он действительно пожирал лососину - конечно, с ножа, - но сидел не тут за столом, а напротив в углу.

"Каким образом я собственно попал в кафе"Стефания"?- спросил себя ученый.

Он не мог толком прийти в себя.

Но наконец медленно сообразил - все происходит от вечного голодания, в особенности, когда видишь, как другие едят лососину и пьют вино."Мое "я" временно раздвоилось. Это старая, вполне понятная история: в подобных случаях мы являемся одновремеино зрителями в театре и актерами на сцене. Роли, играемые нами, составляются из некогда прочитанного нами, слышанного и втайне ожидаемого! Да, да, надежда - это жестокий поэт! Мы воображаем разговоры, будто бы слышимые нами, меняем выражение лица до тех пор, пока внешний мир не станет просвечивать и окружающая нас обстановка не выльется в иные, обманчивые формы. Даже фразы, складывающиеся в нашем мозгу, звучат совершенно иначе, чем прежде; все окутано пояснениями и примечаниями, словно в какой-нибудь новелле. Удивительная вещь - это наше "я"! Иногда оно распадается, словно развязанная пачка прутьев...и тут снова доктор Пауперзум поймал себя на том, что губы его бормотали: "каким образом я собственно попал в кафе "Стефания"?'

Вдруг ликующий крик заглушил в его душе все думы: "Ведь я выиграл в шахматы целую марку. Целую марку! Теперь все будет отлично; мое дитя снова выздоровеет. Скорее бутылку красного вина, молока и...

В диком возбуждении он стал рыться в карманах - вдруг его взгляд упал на траур, нашитый на рукаве и разом перед ним встала голая, ужасная правда: ведь дочь его умерла вчера ночью! Он схватился обеими руками за виски - да, у... мер... ла. Теперь он знал, каким образом попал в кафе - с кладбища, после похорон. Они ее похоронили днем. Поспешно, безучастно, с досадой потому что шел дождь.

А затем он несколько часов бродил по улицам, стиснув зубы, судорожно прислушиваясь к ударам каблуков и считая при этом, считая, все считая от одного до ста и обратно, чтобы не сойти с ума от страха, от боязни, что ноги приведут его, помимо воли, домой, в комнату с голыми стенами и нищенской кроватью, на которой она умерла и которая теперь - опустела. Каким-то образом он забрел сюда. Каким-то образом...

Он схватился за край стола, чтобы не упасть со стула. В его мозгу ученого отрывочно и несвязно неслись одна за другой мысли: "Гм, да, я бы должен был - да, должен был перелить ей кровь из моих жил - перелить кровь" повторил он механически несколько раз подряд; тут его внезапно встревожила мысль: "Ведь я же не могу оставить мое дитя в одиночестве - там, далеко, в сырую ночь"- он хотел закричать, но из груди его вырвался лишь тихий взвизг...

"Розы - последним ее желанием был букет роз", снова пронеслось у него в голове... "ведь я могу, по крайней мере, купить для нее букет роз - у меня есть марка, выигранная в шахматы"- он стал снова рыться в карманах и выбежал вон, без шляпы, в темноту, гонясь за последним ничтожным, блуждающим огоньком.

...................................

На следующее утро его нашли мертвым на могиле дочери. Он зарылся руками в землю. Жилы на руках были перерезаны и кровь просочилась к той, которая лежала там, внизу.

А на его бледном лице сиял отблеск того гордого умиротворения, которое не может быть более нарушено никакой надеждой.



<<Ангелы летают, потому что легко к себе относятся>> Спасибо: 0 
ПрофильЦитата Ответить
Dís




Сообщение: 8941
Зарегистрирован: 12.01.09
ссылка на сообщение  Отправлено: 07.11.10 13:07. Заголовок: Знаешь - первый расс..


Знаешь - первый рассказ - это какой-то поток сознания, любопытный такой, и правда похожий на бред психопата с кучей маний. А второй, да просто стало жалко старика ученого.

"Величайший плод ограничения желаний — свобода"
(с) Эпикур
Спасибо: 0 
ПрофильЦитата Ответить
администратор




Сообщение: 2798
Зарегистрирован: 01.02.10
ссылка на сообщение  Отправлено: 07.11.10 13:14. Заголовок: Потом ещё выложу. Л..


Потом ещё выложу. Люблю я этого хрюна. Хотя,- депрессивен на столько же, на сколько тонок...

<<Ангелы летают, потому что легко к себе относятся>> Спасибо: 0 
ПрофильЦитата Ответить
Dís




Сообщение: 8942
Зарегистрирован: 12.01.09
ссылка на сообщение  Отправлено: 07.11.10 13:22. Заголовок: Ну твой Павич мне бо..


Ну твой Павич мне больше понравился!

"Величайший плод ограничения желаний — свобода"
(с) Эпикур
Спасибо: 0 
ПрофильЦитата Ответить
администратор




Сообщение: 2800
Зарегистрирован: 01.02.10
ссылка на сообщение  Отправлено: 07.11.10 13:28. Заголовок: Задумчиво: Знаешь, ..


Задумчиво: Знаешь, понятия не имею, кого из них люблю больше. Если к Майринку прибавить Павича и Достоевского, приправив Гумилёвым и Честертоном... Получится самое то. Главное,- не взбалтывать и не смешивать.

<<Ангелы летают, потому что легко к себе относятся>> Спасибо: 0 
ПрофильЦитата Ответить
Dís




Сообщение: 8944
Зарегистрирован: 12.01.09
ссылка на сообщение  Отправлено: 07.11.10 13:37. Заголовок: Во, вот во всем реце..


Во, вот во всем рецепте - последнее самое важное, а то блин"коктейль Молотова" получится!

"Величайший плод ограничения желаний — свобода"
(с) Эпикур
Спасибо: 0 
ПрофильЦитата Ответить
администратор




Сообщение: 2802
Зарегистрирован: 01.02.10
ссылка на сообщение  Отправлено: 07.11.10 13:38. Заголовок: Ржу. Про коктейль М..


Ржу. Про коктейль Молотова у меня чудесный фильм в контакте. «Волна» называется. Посмотри. Думаю,- будешь в восторге.

<<Ангелы летают, потому что легко к себе относятся>> Спасибо: 0 
ПрофильЦитата Ответить
Dís




Сообщение: 8946
Зарегистрирован: 12.01.09
ссылка на сообщение  Отправлено: 07.11.10 13:38. Заголовок: Хорошо, поищу у тебя..


Хорошо, поищу у тебя, гляну.

"Величайший плод ограничения желаний — свобода"
(с) Эпикур
Спасибо: 0 
ПрофильЦитата Ответить
администратор




Сообщение: 2806
Зарегистрирован: 01.02.10
ссылка на сообщение  Отправлено: 08.11.10 01:06. Заголовок: Густав Майринк Чер..


Густав Майринк

Черная дыра

Вначале были слухи; из уст в уста проникали они в культурные центры Запада из Азии и были довольно бессвязны: якобы в Сиккиме, южнее Гималаев, какие-то совершенно необразованные паломники-полуварвары, так называемые госаины, открыли нечто поистине фантастическое.

Английских газет, выходящих в Индии, слухи не миновали, однако русская пресса была информирована явно лучше, впрочем, люди сведущие ничего удивительного в этом не находили, ибо, как известно, индийский Сикким брезгливо сторонится всего английского.

Видимо, поэтому весть о загадочном открытии проникла в Европу окольным путем Петербург – Берлин. После демонстрации феномена ученые круги Берлина обуяло нечто весьма напоминавшее пляску св. Витта. Огромный зал, в стенах которого зачитывались раньше исключительно солидные научные доклады, был переполнен.

В середине, на подиуме, стояли два индийских экспериментатора: госаин Деб Шумшер Джунг с изможденным лицом, разрисованным священным белым пеплом, и темнокожий браман Раджендралаламитра – тонкий хлопковый шнур, знак кастовой принадлежности, пересекал его грудь слева направо.

На свисавших с потолка проволоках на высоте человеческого роста были укреплены стеклянные химические колбы, содержавшие какую-то белесую пудру. Как пояснил переводчик – легко взрывающееся вещество, по-видимому какое-то йодистое соединение.

Госаин приблизился к одной из колб – аудитория замерла, – обернул горлышко сосуда тонкой золотой цепочкой и закрепил концы на висках у брамана. Затем отступил, воздел руки и забормотал заклинательные мантры своей секты.

Две аскетические фигуры застыли словно статуи. Подобную неподвижность можно наблюдать только у арийских азиатов во время религиозных медитаций.

Черные глаза брамана были фиксированы на колбе. Публика сидела как завороженная.

Многие закрывали глаза либо отводили в сторону, так как были уже на грани обморока. Зрелище таких окаменелых фигур всегда оказывает действие почти гипнотическое: кое-кто уже осведомлялся шепотом у соседа, не кажется ли тому, что лицо брамана временами как бы окутывается туманом.

Однако это была иллюзия, туманом казался священный знак тилика на темной коже индуса – большое темное U; этот символ хранителя Вишну верующие рисуют на лбу, на груди и на руках.

Внезапно в колбе сверкнула искра, и пудра взорвалась. Мгновение стоял дым, потом в сосуде возник индийский ландшафт красоты неописуемой. Браман спроецировал свои мысли!

Это был Тадж-Махал под Агрой, волшебный дворец Великого Могола Аурунгжеба, в котором тот тысячелетие назад велел заточить своего отца.

Купол какой-то голубоватой снежной белизны – по сторонам стройные минареты – был той величественной красоты, которая повергает людей ниц, его отражение плавало в бесконечном водном пути, искрящемся в обрамлении сонных кипарисов.

Картина рождала смутную тоску по утраченной родине, забытой в глубоком сне вечно странствующей души.

В зале – смятение, изумление, вопросы. Колбу открепили и пустили по рукам.

Как пояснил переводчик, такой пластический мысленный снимок, благодаря колоссальной несокрушимой силе воображения Раджендралаламитры, фиксируется на месячный срок. Проекции же европейских мозгов по продолжительности и богатству красок не могут идти ни в какое сравнение.

Экспериментировали много, и то браман, то кто-либо из авторитетнейших ученых мужей закреплял на висках золотую цепочку.

Собственно, отчетливо были видны только мысленные снимки математиков, а вот умы юридических светил дали весьма странные результаты. Однако всеобщее изумление и покачивание головами было вызвано проекцией, явленной ь результате напряженнейшей мысленной работы знаменитого профессора, специалиста по внутренним болезням, советника врачебной управы Маульдрешера. Тут даже церемонные азиаты пооткрывали рты: в экспериментальной колбе попеременно возникали то какое-то невероятное месиво из маленьких кусочков весьма непотребного цвета, то полупереваренный конгломерат из неподдающихся, определению сгустков и каких-то объедков.

– Смахивает на салат по-итальянски, – насмешливо заметил один теолог, однако сам весьма предусмотрительно предпочел от участия в экспериментах воздержаться.

– Или на студень, – подал кто-то голос с задних рядов.

Переводчик же подчеркнул, что настоящий студень получается тогда, когда пытливая естественнонаучная мысль пускается в размышления о первоосновах материи.

В объяснения природы феномена – как и каким образом – индусы не вдавались. «Как-нибудь позже… позже», – отвечали они на ломаном немецком.

Через два дня в другой европейской метрополии состоялась повторная демонстрация аппарата, на сей раз публичная.

Вновь затаенное дыхание публики и крики изумления, когда мысленная энергия брамана материализовала изображение чудесной тибетской крепости Таклакот.

Далее последовали маловразумительные мысленные снимки городских знаменитостей.

Однако теперь медицинское сословие на все уговоры «думать в бутылку» лишь презрительно усмехалось.

Но вот приблизилась группа офицеров, и все сразу расступились. Ну, само собой разумеется!..

– Густль, может, и ты бы разок поднатужился? – спросил своего приятеля лейтенант с напомаженным затылком.

– Я – я нет, пусть штафирки думают.

– И все же я па-апрошу, па-апрошу кого-нибудь из господ… – надменно потребовал майор.

Вперед выступил капитан:

– Вот что, толмач, а можно мне вообразить что-нибудь эдакое, идэальное?

– Да, но что конкретно, господин капитан? – («Ну-ну, поглядим на этого пижона-идеалиста», – послышалось из толпы.)

– Я… – начал капитан, – ну… я хотел бы подумать о предписаниях офицерской чести!

– Гм. – Переводчик потер подбородок. – Гм… я… мне кажется, господин капитан, гм… что кристальной твердости кодекса чести… гм… этим бутылочкам, пожалуй, не выдержать.

Вперед протиснулся обер-лейтенант:

– Позвольте-ка мне, приятель.

– Верно, правильно, пустите Качмачека, – загомонили все сразу. – Вот кто настоящий мыслитель.

Обер-лейтенант приложил цепочку к голове.

– Прошу вас, – переводчик смущенно подал ему платок, – пожалуйста: помада изолирует.

Госаин Деб Шумшер Джунг в красной набедренной повязке, с набеленным лицом встал позади офицера. Внешность его была еще более устрашающей, чем в Берлине.

Он воздел руки.

Пять минут…

Десять минуг – ничего.

От напряжения госаин стиснул зубы. Пот заливал глаза.

Есть! Наконец. Правда, пудра на взорвалась, но какой-то черный бархатный шар, величиной с яблоко, свободно парил в бутылке.

– Тару мыть надо, – смущенно усмехнулся офицер и поспешно ретировался со сцены.

Толпа покатывалась со смеху.

Удивленный браман взял бутылку, при этом висевший внутри шар коснулся стеклянной стенки. Трах! В ту же секунду колба разлетелась вдребезги, и осколки, словно притянутые каким-то магнитом, полетели в шар и бесследно исчезли.

Черное шарообразное тело неподвижно повисло в пространстве.

Собственно, предмет совсем даже не походил на шар, скорее производил впечатление зияющей дыры. Да это и было не что иное, как дыра.

Это было абсолютное математическое «Ничто»!

Дальнейшие события развивались логично и с головокружительной быстротой. Все, граничившее с черной дырой, повинуясь неизбежным законам природы, устремилось в «Ничто», чтобы мгновенно стать таким же «Ничто», то есть бесследно исчезнуть.

Раздался пронзительный свист, нарастающий с каждой секундой, – воздух из зала всасывался в шар. Клочки бумаги, перчатки, дамские вуали – все захватывалось вихрем.

Кто-то из доблестных господ офицеров ткнул саблей в страшную дырку – лезвия как не бывало.

– Ну-с, это переходит уже всякие границы, – заявил майор, – терпеть это далее я не намерен. Идемте, господа, идемте. Па-апрошу вас, па-апрошу.

– Качмачек, да что же ты там такого напридумал? – спрашивали господа, покидая зал.

– Я? Ничего… Вот еще – думать!

При звуке жуткого, все более нарастающего свиста толпа, охваченная паническим ужасом, ринулась к дверям.

Индусы остались одни.

– Вселенная, которую сотворил Брахма, хранит Вишну и разрушает Шива, будет постепенно всосана черной дырой, – торжественно объявил Раджендралала-митра. – Брат, это проклятье за то, что мы пришли на Запад!

– Ну что ж, – пробормотал госаин, – всем нам суждено когда-нибудь негативное царство бытия.




<<Ангелы летают, потому что легко к себе относятся>> Спасибо: 0 
ПрофильЦитата Ответить
администратор




Сообщение: 3632
Зарегистрирован: 01.02.10
ссылка на сообщение  Отправлено: 04.04.11 22:38. Заголовок: Гермини Каванах ДА..


Гермини Каванах


ДАРБИ О’ГИЛЛ И ЛЕПРЕХАУН

Весть о том, что Дарби О’Гилл провел полгода у доброго народа, распространилась быстро, широко и едва ли не повсеместно.

Целая толпа немедленно собиралась вокруг Дарби на ярмарке, на соревнованиях по ирландскому хоккею или на рынке, припирала его к какой-нибудь удобной стенке, а потом мужчины, женщины и дети, в благоговейном удивлении, раскрыв рты и выпучив глаза, часами осыпали вопросами Дарби — смелого, напускавшего на себя таинственность.

Однако эти публичные выступления Дарби неизменно заканчивал одинаково:

— Никогда не связывайтесь, не якшайтесь и не водитесь с фэйри! Вот идете вы себе ночью по тропинке мимо какого-нибудь волшебного холма, вокруг ни души, и вдруг слышите скрипки, или волынки, или пение, мелодичное да благозвучное, или топот танцующих ножек, — так даже голову в ту сторону не поворачивайте, прочитайте молитву и отправляйтесь своей дорогой. Радости, которые разделит с вами добрый народ, горьки, а от его даров на душе тяжело.

Так и повторялось из раза в раз, пока однажды на рынке, возле коровьего загона, Мортин Каванох, школьный учитель, — раздражительный, брюзгливый старикашка, — не опроверг мнение Дарби самым решительным образом.

— Погоди-ка, погоди-ка, Дарби, — ехидно протянул он, ухватив Дарби за воротник. — А про волшебного крошку башмачника, лепрехауна, ты что, забыл? Не станешь же ты спорить, что поймать лепрехауна — удача из удач! Если не сводить с лепрехауна глаз, то он признает себя твоим пленником, и, пока ты не спускаешь с него взгляд, можешь делать с ним что хочешь: в обмен на свободу он исполнит три любых желания.

Тут Дарби снисходительно и надменно улыбнулся и проговорил, устремив взгляд в пустоту, над головами собравшихся:

— Упаси тебя Господь, честный человек, требовать что-нибудь у лепрехауна! Пообещать-то он пообещает, но потом как начнет плутовать, да шутки над тобою шутить, да еще столько условий нагородит до исполнения желаний, что ты в его обманах увязнешь, точно в болоте, будь ты даже мудрее всех на свете!

Прежде всего, если хоть на мгновение отведешь взгляд от волшебного башмачника, и ахнуть не успеешь, а его уже и след простыл, — поучал Дарби. — Батюшки, а потом, если он даже и исполнит три твоих желания, все равно тебе от них толку мало, ведь стоит рассказать кому-нибудь о лепрехауне — и желания растают как снег. А если в тот же день произнести вслух четвертое желание, те три, что пообещал исполнить лепрехаун, рассеются как дым, были — и нет их. Так что послушайте моего совета, не связывайтесь, не якшайтесь и не водитесь с фэйри!

— Это точно, — поддержал Дарби верзила Питер Мак-Карти. — Вот было дело, шел как-то Барни Мак-Брайд майским утром на раннюю службу, заприметил под изгородью лепрехауна — тот знай себе орудует шилом да иглой — и поймал его. «Возьми-ка щепотку моего табачку, Барни, агра[1]», — сказал лепрехаун и с этими словами протянул ему крошечную табакерку. Но едва незадачливый Барни наклонился взять понюшку, как этот маленький мерзавец запустил табакерку прямо ему в лицо. И пока бедняга чихал и моргал, лепрехаун одним прыжком взвился в воздух и затерялся в камышах.

А вот еще Пегги О’Рурк, она честно поймала лепрехауна в зарослях боярышника. На какие хитрости и уловки он ни пускался, она таки заставила его исполнить три ее желания. Само собой, она знала, что стоит ей только упомянуть о лепрехауне, как чары рассеются и ее желания не исполнятся. Вот она кинулась домой, а сама сгорает от нетерпения узнать, чего больше всего на свете хочется ее мужу Энди.

Распахнув дверь, она прямо с порога закричала:

— Энди, душа моя, чего бы ты хотел больше всего на свете? Только скажи, и твое желание исполнится!

А в это время под окном выкликал свои товары бродячий торговец: «Фонари, жестяные фонари!»

— Хочу такой фонарь! — не подумав, ляпнул Энди, нагнувшись к камину за угольком — разжечь трубку. И надо же! — в руке у него тотчас, откуда ни возьмись, оказался жестяной фонарь.

Пегги разозлилась оттого, что муженек так легкомысленно потратил одно из ее бесценных желаний на никчемный жестяной фонарь, и пришла в ярость.

— Ах, чтоб тебе пусто было! — завопила она в исступлении. — Чтоб этот фонарь повис у тебя на кончике носа!

И не успела она выкрикнуть свою угрозу, как на кончике носа у Энди и впрямь закачался жестяной фонарь, и сорвать его никакими силами не удавалось. Пришлось Пегги, чтобы избавить Энди от этого непрошеного украшения на носу, пожертвовать своим последним желанием.

— Смотри-ка, вот голова! — восхищенно загалдела собравшаяся вокруг Дарби толпа. — Он же с самого начала так и говорил!

Спустя некоторое время к Дарби стали приходить люди из окрестных деревень и, расположившись под стогом сена, возле хлева, просить у нашего героя совета по всяким важным вопросам — когда подкладывать под наседок яйца, как лечить колики у детей и многим другим.

Любой, кому выпало на долю такое восхищение и обожание, волей-неволей возгордится, а потому неудивительно, что и Дарби утвердился во мнении, будто он — человек незаурядного ума.

Отныне говорил он медленно, растягивая слова, на собеседника глядел прищурившись и ходил, гордо расправив плечи как и полагается человеку незаурядного ума. Он несказанно полюбил ярмарки и всякие публичные собрания, где толпа благоговейно ловила каждое его слово, и если прежде хоть как-то терпел тяжелую работу, то нынче вовсе проникся к ней величайшим презрением.

Так его самоуверенность неуклонно перерастала в гордыню, и трудно сказать, чем бы все это кончилось, если бы одним злосчастным утром Дарби не отказался выполнить просьбу своей жены Бриджет и принести в дом корзину торфа, заявив, что находит такую работу унизительной.

Не успел он проговорить последние слова, как осознал, что произносить их явно не стоило, — он что угодно отдал бы, чтобы они не слетали с его уст.

На мгновение воцарилась полная тишина. Бриджет не спешила набрасываться на него с упреками, а напротив, хранила грозное молчание. Она стала в дверях, уперев в бока кулаки и плотно сжав губы.

Она смерила Дарби с головы до ног, а потом в обратном направлении, с грубых башмаков до макушки, взглядом, какой Юлий Цезарь, вероятно, бросил на горничную, застигнутую им, когда она воровала сахар из комода.

А вот потом Бриджет разразилась градом бесконечных упреков и обвинений, перемежая их громами брани и молниями проклятий.

Человек незаурядного ума пытался сохранить самообладание, притворяясь, будто стряхивает пылинки со шляпы, но сердце у него ушло в пятки.

Бриджет начала легко и непринужденно, с простого перечисления всем известных слабостей и недостатков Дарби. Затем она перешла к порокам не столь хорошо известным и даже, по мнению Дарби, вовсе ему не свойственным. Но эти-то пороки как раз и вызывали у нее самое серьезное осуждение. Пока Бриджет осыпала его оскорблениями, он не сказал ни слова — лишь улыбался надменно и печально.

Вполне естественно, что после этого Бриджет припомнила: вот-де за какое жалкое создание она вышла замуж, хотя ее руки просили шестеро, один другого лучше, и выйди она за кого-нибудь из них, стала бы благородной леди. А уж потом, что совершенно неудивительно, она сосредоточилась на изъянах, слабостях и несчастьях его близких родственников, особенно подробно остановившись на мерзостях, творимых его пятиюродным братом Филимом Мак-Федденом.

Даже сейчас, переживая невероятное унижение, Дарби не мог не восхищаться ее памятью.

К тому времени как Бриджет перешла к восхвалению и прославлению собственных родственников, в особенности своей тети Гонории О’Шонесси, которая однажды пожала руку епископу, а во время восстания 1798 года запустила кирпичом в проезжавшего мимо лорда-наместника, Дарби притих и с несчастным видом втянул голову в плечи, словно побитая собака.

За эти минуты Дарби совершенно утратил гордость, которой преисполнился в последние месяцы. Большие, тяжелые капли гордости так и стекали по его бедному лбу.

И вот как раз когда Бриджет, покончив с тем, что отец Кэссиди называет избили… как бишь его? — изобличением, то есть дойдя до той сцены, когда твоя жена, перечислив, на какие жертвы она ради тебя пошла и какие унижения ей пришлось вытерпеть от твоей родни, наконец не выдерживает и начинает безудержно и безутешно рыдать и тем самым сражает тебя наповал, — так вот, как раз когда Бриджет, как я уже упомянул, перешла к заключительной части выступления, Дарби поглубже натянул шляпу, заткнул уши и, одним прыжком оказавшись у двери, пустился бежать по дороге в сторону гор Слив-на-Мон — только его и видели.

Бриджет так и застыла на пороге, глядя ему вслед, — она просто дар речи утратила от изумления. Все еще зажав уши, чтобы не слышать, как Бриджет приказывает ему: «А ну вернись сейчас же!» — он долетел до ивы возле кузницы Джои Хулигэна. Там он решил остановиться и передохнуть.

Стоял один из тех погожих, радостных осенних дней, что, кажется, позаимствовали шляпу и легкий сюртук у мая. Солнце, ласково светившее на небе среди легких белоснежных облаков, кажется, склонилось поближе к земле, словно для того, чтобы поведать ей несколько шуток, а золотистые сжатые поля и поросшие лиловым вереском холмы, мирные, точно погруженные в ленивую истому, словно улыбались ему в ответ. Даже черный дрозд, прыгавший с ветки на ветку в зарослях боярышника, поглядел на тех, кто ходил по земле, и пропел: «Храни вас Господь!» И тотчас откуда-то сладкоголосой трелью откликнулся вьюрок, пожелавший и ему того же.

Наблюдая столь чудное зрелище, наслаждаясь столь замечательными видами и пением птиц, наш герой и не замечал, как шло время, пока не взобрался на первый холм в Слив-на-Монской гряде, именуемый, как всем известно, Свиным Рылом.

Однако оказалось, что Свиное Рыло облюбовал не только он, и потому пришлось ему снова спуститься в долину и податься на второй холм — Подушку Дьявола, совершенно пустынный и уединенный, любо-дорого посмотреть.

Спрятавшись от солнца в тени под деревом, он уселся в густой высокой траве, закурил трубку и предался размышлениям. Но вскоре обнаружил, что, о чем бы он ни подумал, его мысли неизменно, вспорхнув, точно стайка вспугнутых фазанов, возвращались к дерзостям, которые нагородила Бриджет о его дорогих родственниках.

«Ну разве не лживая, злоречивая женщина?! — думал он. — Какие страшные, клеветнические оскорбления обрушила на изысканных, утонченных О’Гиллов и О’Грейди!»

Вот взять хотя бы его дядю, Валлема О’Гилла, служившего главным дворецким в замке Брофи, — неужели он не был известен по всей стране своей ученостью и неужели не мог похвастаться самыми стройными ногами в Ирландии?

И потом, разве Дарби не слышал собственными ушами, как вышеупомянутый Валлем О’Гилл, показывая Бриджет картинную галерею в замке Брофи, объявил ей, что в незапамятные времена О’Гиллы царствовали в Ирландии?

Правда, Дарби совсем запамятовал, до или после потопа это было. Бриджет предположила, что, наверно, во время потопа, — ну что за вздор, право.

Тем не менее Дарби догадывался, что его дядя Валлем нисколько не ошибся, ведь сам он не раз ощущал в себе тягу к величию. И сейчас, сидя в одиночестве на траве, он громко произнес: «Будь по-моему, так я бы весь день палец о палец не ударил, восседал бы на троне и играл бы в спойлфайв[2] с лордом-наместником и тремя генералами. Не родился еще на свете знатный человек, который бы любил попировать и славно выпить больше, чем я, и не терпел бы рано вставать по утрам. А нерасположение рано вставать, как мне говорили, — явное свидетельство благородного происхождения».

Вот родня Бриджет, все эти О’Хейгены и О’Шонесси, — так, ничего особенного, а с виду и вовсе невзрачны. Его, Дарби, собственные дети унаследовали красоту именно от него и его родных. Даже отец Кэссиди соглашался, что дети пошли в О’Гиллов.

«Случись мне разбогатеть, — сказал Дарби, обращаясь к большому ленивому шмелю, гудящему под самым его носом, — я бы выстроил замок вроде Брофи, с настоящей картинной галереей. На одной стене повесил бы портреты О’Гиллов и О’Грейди, а на противоположной — портреты О’Хейгенов и О’Шонесси».

При мысли о столь восхитительной мести душа его преисполнилась радости. «Родня Бриджет, — продолжал он, хмуро поглядывая на шмеля, — покажется в сто раз вульгарнее, чем она есть на самом деле, в сравнении с моими собственными родственниками. И всякий раз, стоит только Бриджет напуститься на меня с упреками, я буду приводить ее туда, чтобы показать, что́ есть мой клан и что́ — какой-то там ее, и как следует ее наказать, — вот провалиться мне сквозь землю».

Сколько Дарби просидел так, согревая сердце замыслами сладкого отмщения, он и сам не знал, но вдруг — тук, тук, тук — его мечты прервал стук маленького молоточка, доносившийся из-за поваленного дуба.

— Черт меня побери! — воскликнул Дарби, вздрогнув. — Как пить дать, это же лепрехаун!

В следующее же мгновение он стал на четвереньки, закинув полы сюртука на спину, и бесшумно пополз в ту сторону, откуда долетал стук. Тихо, как мышь, заглянул он за поросший мхом поваленный ствол — и его изумленному взору предстало удивительное зрелище.

На белом валуне, с бешеной быстротой вгоняя гвозди в подошву крошечной, вполовину меньше большого пальца, красной туфельки, расположился лысый старый башмачник, ростом не более двух пядей. На его широком курносом носу красовались очки в роговой оправе, а квадратный подбородок обрамляла короткая и пышная белоснежно-седая бородка. Он носил бурый кожаный передник, такой длинный, что почти скрывал его зеленые бриджи до колен и серые вязаные чулки.

Лепрехаун — ибо это действительно был лепрехаун — без устали вбивал сапожные гвозди и непрестанно причитал, в великой досаде сетуя на судьбу: «Ох и горькая участь мне выпала! Разве успею я закончить работу к вечернему балу? То-то она разгневается и велит меня казнить! Была ли на свете хоть одна королева фэйри, которая так любила бы башмачки, и сапожки, и бальные туфельки? И горькая же участь мне выпала…»

И тут, подняв глаза, он увидел Дарби.

— Доброго вам дня, достойный господин! — воскликнул башмачник, вскочив на ноги.

И тут же испуганно вскрикнул, указывая на живот Дарби.

— Ой, ой, что это за мерзкая мохнатая тварь ползет у вас по жилету? — повторял он, притворяясь чрезвычайно взволнованным.

— Оставь мой жилет в покое, — хладнокровно откликнулся Дарби, — и не думай, что тебе удастся меня провести, — я ни за что не отведу от тебя взгляд, вот ни на секундочку.

— Ну что ж, а как насчет этого? — рассмеялся башмачник. — Смотри-ка, быстро же он разгадал мой замысел, ловок, ничего не скажешь! А не хочешь ли понюшку табаку, хитрец? — спросил он, протягивая Дарби табакерку.

— А не этим ли табачком ты когда-то потчевал Барни Мак-Брайда? — язвительно переспросил Дарби. — А ну хватит шутки шутить! — пригрозил наш герой, осерчав. — Немедленно исполни три моих желания, а не то закопчу тебя, как селедку, в собственном дымоходе еще до ночи.

Тут лепрехаун понял, что тягаться с человеком столь незаурядного ума, как Дарби, проку нет, сдался и пообещал Дарби исполнить три желания.

— Ну и чего же ты хочешь? — протянул лепрехаун с хмурым и недовольным видом.

— Прежде всего, — объявил Дарби, — хочу фамильный замок, он должен быть похож на замок Брофи, с картинной галереей и с портретами всех моих родственников, а на противоположной стене чтобы висели портреты всех родственников Бриджет.

— Это желание я исполню, эту услугу я тебе окажу, — сказал волшебный башмачник, очертил на земле шилом контуры замка и проворчал: — Дальше что?

— Хочу столько золота, чтобы хватило мне, моим детям, внукам и самым отдаленным потомкам и чтобы мы жили в роскоши до конца времен.

— Вечно им золото подавай, — ухмыльнулся лепрехаун и, наклонившись, нарисовал на земле шилом туго набитый кошелек. — А теперь третье, и последнее желание. Не торопись, подумай хорошенько!

— Хочу, чтобы замок воздвигся на холме Подушка Дьявола, на том самом, где мы сейчас стоим, — провозгласил Дарби. А потом обвел рукой окрестные земли и добавил: — А это пусть будут мои владения!

Лепрехаун воткнул шило в землю.

— Это желание я исполню, эту услугу я тебе окажу, — пообещал он.

С этими словами он выпрямился и, мрачно усмехнувшись и окинув Дарби с головы до ног насмешливым взглядом, предупредил:

— Ты малый не промах, воистину человек незаурядного ума, но остерегайся произнести вслух четвертое желание!

Эти слова лепрехауна прозвучали не как дружеское предостережение, а как угроза и вызов, и потому Дарби прищелкнул пальцами и воскликнул:

— Не бойся, малыш! Если мне предложат всю Ирландию, я и тогда не произнесу вслух четвертое желание, даже самое пустяковое, до наступления ночи! Пойду-ка домой за Бриджет и детьми, а если я чего и опасаюсь, так это того, что ты не сдержишь слово, — вот вернусь я сюда, а замка-то и нет!

— Ого! Так, значит, мне не верят? — возмущенно закричал лепрехаун, тотчас придя в раскаленную добела ярость.

Он мигом вскочил на бревно, отделявшее его от Дарби, и, заложив одну руку за спину, погрозил Дарби кулаком.

— Вот невежа, вот мерзавец, в чем меня подозревать вздумал! — завопил он. — Как это у тебе подобных хватает наглости говорить подобные дерзости мне подобным?! Если хочешь знать, среди лепрехаунов я пользовался репутацией одного из самых правдивых и надежных, если не самого правдивого и надежного, когда тебя еще и на свете не было! И я не потерплю, чтобы со мной разговаривал таким тоном жалкий крестьянин, который боится собственной жены, когда она в гневе!

— Сразу понятно, что ты холост, — презрительно ответил Дарби, — потому что, если бы ты…

Но тут Дарби потерял дар речи от изумления и волнения, потому что дальний склон холма у него на глазах стал приподниматься и опадать, точно огромное зеленое одеяло, которое вытряхивают, взяв за концы, две женщины. В это же время с вершины холма по обеим сторонам повалились пласты торфа, выравниваясь с пластами торфа внизу. Волшебные силы уже приступили к возведению замка. Величественные старые деревья в небольшой рощице проворно склонили кроны, и тотчас чья-то гигантская невидимая рука с корнем выдернула их из земли и бросила, словно хозяйка — сорняки в огороде.

Земля под ногами у человека незаурядного ума задрожала и вздыбилась. Более он ждать не стал. Не то с радостным, не то с испуганным возгласом он повернулся и кинулся бежать обратно в долину, а лепрехаун, взгромоздившись на бревно, выкрикивал ему вслед оскорбления и всяческую брань.

Дарби пребывал в таком неописуемом волнении, что, взбегая на холм Свиное Рыло, едва успел увернуться от множества красно-бурых кирпичей, медленно и степенно, словно стадо перегоняемых овец, спускавшихся с холма, — но двигались они точно по воздуху, не согнув ни одной травинки и не сломав ни одной веточки.

Только однажды, на вершине Свиного Рыла, Дарби решился оглянуться.

Подушку Дьявола, казалось, взбивают чьи-то невидимые руки: она на глазах меняла очертания, а потом по ней пронесся какой-то вихрь — то ли пыль, то ли туман, — Дарби не разобрал.

После этого Дарби уже не оглядывался, не смотрел ни налево, ни направо, а понесся прямо домой, пока, задыхаясь и отдуваясь, не добежал до двери в собственную кухню. Ему понадобилось целых десять минут, чтобы отдышаться, но когда он наконец сумел выдавить: «Бриджет, собирайся побыстрее, бери детей, и не мешкая ступайте со мной на Подушку Дьявола!» — эта замечательная женщина обошлась без обычных «это еще зачем», да «почему», да «с какой это стати» и тотчас принялась одного за другим умывать детей.

Может быть, она несколько переусердствовала с мылом, было у нее такое обыкновение, но ни один из маленьких героев даже не захныкал. А она в свою очередь не проронила ни слова — ни доброго, ни гневного, ни какого-нибудь еще, — пока вся семья, по двое, точно солдаты на марше, не зашагала по тропинке к холмам.

Когда они приблизились к первому холму, сумерки уже сгустились, багровый закат сменился буроватой полутьмой, а на вершине Свиного Рыла на них внезапно обрушился кромешный мрак. Дарби немного обогнал маленькое шествие и, облокотившись на большой валун, венчавший холм, стал в тревоге вглядываться в очертания Подушки Дьявола. Он, разумеется, ожидал увидеть что-то грандиозное и величественное, однако открывшееся его взору зрелище поистине его потрясло.

За узкой долиной, на вершине второго холма, на фоне вечернего неба перед ним предстали очертания огромного замка, с донжоном, башенками, зубчатыми парапетами и стрельчатыми арками. В его черных стенах было прорезано множество окон, и в каждом горел неяркий красноватый свет. Куда там до него замку Брофи!

— Узри, — воскликнул Дарби, величественным жестом вскинув руку и обращаясь к жене, только что поднявшейся на холм, — узри же древний замок моих пращуров, сиречь предков!

— О какой это речи предков, да еще с каким-то там прищуром, ты помянул? — немедля откликнулась Бриджет с неподражаемым презрением.

Дарби хотел было возразить, но в это мгновение откуда-то справа, со склона холма, раздалось щелканье кнута, стук колес и конский топот, и — подумать только! — большая темная карета с сияющими фонарями, запряженная четверкой вороных, взлетела на вершину холма и остановилась рядом с ними. На козлах смутно виднелись двое призрачных слуг.

— Лорд Дарби О’Гилл? — спросил один из них низким, глухим голосом.

Не успел Дарби и рта раскрыть, как Бриджет его опередила.

— А как же! — воскликнула она, приободрясь. — И леди О’Гилл, и их дети!

— Тогда поторопитесь! — велел кучер. — Ужин остывает.

Не дожидаясь приглашения, Бриджет распахнула дверцы кареты и, оттолкнув Дарби, прыгнула на шелковые подушки. Дарби, закипев от злости при виде такой дерзости, одного за другим посадил в карету детей, а потом сел сам.

Он никак не мог взять в толк, что за странная перемена произошла с его женой, ведь она всегда слыла самой скромной, тихой, стеснительной женщиной во всем приходе.

Не успели захлопнуться за Дарби дверцы кареты, как, взвившись в воздух, щелкнул кнут, лошади поднялись на дыбы, карета подскочила на месте, и они понеслись вниз по склону холма. Свет еще не видывал такой бешеной езды! Дарби судорожно вцепился в дверную ручку, прижавшись носом к оконному стеклу. Он никак не мог понять — то ли четверка вороных летит по воздуху, не касаясь земли, то ли карета падает с холма в долину. Судя по тому, как сосало у него под ложечкой, они все-таки падали. Дарби как раз силился припомнить какую-нибудь молитву, и тут карету так тряхнуло, что он опрокинулся навзничь, головой на подушки, а ноги его едва не уперлись в крышу. Однако едва он выпрямился, как колеса заскрипели на посыпанной гравием дорожке, и вот они уже взлетают на соседний холм.

Проехали они, впрочем, немного — кучер натянул вожжи, и карета с резким толчком остановилась. Сквозь туман Дарби различил, как отворяются высокие кованые ворота.

— Пошевеливайся, — произнес чей-то голос откуда-то из тени. — Их ужин остывает.

Когда они понеслись дальше, под высокую величественную арку, Дарби удалось немного разглядеть существо, которое отворяло ворота и сказало, что их ужин остывает. Оно стояло на задних лапах и напоминало то ли льва, то ли медведя — в темноте Дарби не мог сказать наверняка.

Он углубился в размышления на эту тему, как вдруг, со скрежетом колес развернувшись на месте, карета остановилась снова, и всех, кто в ней был, подбросило на подушках. На сей раз перед ними открылся вид на широкую лестницу, которая вела к парадному входу в замок. Дарби не без испуга вглядывался сквозь тьму в пятно падавшего из холла света, смутно различимое где-то высоко-высоко. На пороге почтительно склонились трое ливрейных лакеев.

— Торопитесь, торопитесь! — печально произнес один из них. — Их ужин остывает.

Услышав эти слова, Бриджет проворно выскочила из кареты и взбежала по лестнице, преодолев едва ли не половину ступенек, прежде чем Дарби успел схватить ее за локоть и заставил дождаться детей.

— Никогда в жизни она так не куражилась, — сказал он себе, чуть не плача и пытаясь взять ее под руку.

Наконец они стали чинно подниматься по ступенькам, а за ними парами, мал мала меньше, взбирались дети, пока Дарби, восхищенно ахнув, не замер на пороге роскошного холла. Под высоким потолком, покачиваясь и колеблясь в ослепительном свете люстр, висели флаги всех мыслимых и немыслимых стран и народов. По обеим сторонам холла лицом друг к другу выстроились шеренги вышколенных лакеев и горничных, сплошь в шелке, атласе и парче, — все они непрестанно кланялись, улыбались и махали руками в знак приветствия. Ряды слуг тянулись по всей длине холла, до подножия золоченой лестницы в дальнем его конце. На мгновение глаза у Дарби округлились не хуже чайных подносов, и он замер от смущения. Однако потом приободрился и произнес:



<<Ангелы летают, потому что легко к себе относятся>> Спасибо: 0 
ПрофильЦитата Ответить
администратор




Сообщение: 3633
Зарегистрирован: 01.02.10
ссылка на сообщение  Отправлено: 04.04.11 22:38. Заголовок: — Что это я так разв..


— Что это я так разволновался? Черт побери, или это не мой замок? Разве не я плачу всем этим слугам жалованье? Бьюсь об заклад, вся эта роскошь обходится мне недешево. — С этими словами он гордо расправил плечи. — Пойдем, Бриджет! Войди же в дом моих предков!

И тут, не успел Дарби войти в пышный холл, как точно из-под земли выросли двое волынщиков с волынками, двое скрипачей со скрипками и двое флейтистов с флейтами, одетые в алые с золотом костюмы, и под сладостную музыку семейство О’Гилл гордо прошествовало по холлу, поднялось по золоченой лестнице в дальнем его конце и наконец вошло в самый большой и роскошный зал, который Дарби приходилось видеть.

Внутренний голос прошептал ему на ухо, что это картинная галерея.

— Клянусь святым Петром! — пробормотал человек незаурядного ума себе под нос. — Не хотел бы я сейчас оказаться на месте Бриджет даже за пригоршню золотых монет! Вот подожди, придется тебе сравнить свою бедную родню с моими благородными родственниками! Догадываюсь, что она почувствует, а вот хотел бы я знать, что скажет!..

При мысли о том, что уж теперь-то Бриджет будет посрамлена и он наконец-то расквитается с ней за всю клевету, за все поклепы и облыжные обвинения, он преисполнился гордости и едва ли не блаженства.

Но увы! Дарби стоило бы припомнить совет, который он так щедро давал приятелям, и не связываться, не якшаться и не водиться с фэйри, потому что в картинной галерее ему предстояло впервые испытать коварство лепрехауна.

Портреты там, конечно, висели, как и положено, однако они весьма отличались от тех, что бедняга воображал в своих радужных мечтах. По левую руку висели изображения величественных, благородных и надменных родственников Бриджет, и все О’Хейгены и О’Шонесси, запечатленные на портретах, могли поспорить с самыми прекрасными, гордыми и изысканными аристократами на свете. Какой удар для нашего героя! Однако судьба уготовила ему худшие испытания. С портретов, висевших на противоположной стене, злобно косились хмурые О’Гиллы и О’Грейди, все как один оборванные, жалкие, подлые людишки, ни дать ни взять воры и мошенники, только что выпущенные из тюрьмы или еще не успевшие туда попасть. И все это были родственники Дарби.

Почетное место на правой стене занимал портрет пятиюродного брата Дарби, Филима Мак-Феддена, и на запястьях у него красовались наручники. Валлем О’Гилл на портрете самым возмутительным образом косил правым глазом, а ноги у него были кривые, точно обручи, что набивают на бочку.

Если вам случалось пробираться ночью по комнате в кромешном мраке и неожиданно налететь лбом на угол открытой двери, так что искры из глаз посыпались, тогда вы поймете, что чувствовал в эту минуту человек незаурядного ума.

— Унесите прочь эту картину! — хриплым голосом приказал он, как только к нему вернулся дар речи. — И не будет ли кто-нибудь любезен представить мне художника? Я намерен его казнить. От сотворения мира не было еще косого О’Гилла.

Вообразите его потрясение и ужас, когда и левый глаз Валлема О’Гилла в ту же минуту медленно скосился к носу, еще хуже правого.

Притворившись, будто этого не видит, и втайне надеясь, что никто более этого не заметил, Дарби, едва сдерживая ярость, повел свою маленькую процессию к противоположной стене.

И тут его взору предстал великолепный портрет Гонории О’Шонесси, одетой в костюм из железных пластин, вроде тех, что в старину носили рыцари, — кажется, он называется доспехи.

В руке она сжимала копье с маленьким флажком на острие и улыбалась гордой, надменной улыбкой.

— И этот портрет отсюда уберите! — велел весьма раздосадованный Дарби. — Не пристало женщине появляться на людях в таком наряде!

Однако в следующее мгновение Дарби просто онемел от возмущения, потому что изображенная на портрете Гонория О’Шонесси открыла рот и показала ему язык.

— Ужин остывает, ужин остывает! — провозгласил кто-то в дальнем конце картинной галереи.

Тяжелые двери распахнулись, и наш бедный герой с облегчением последовал за музыкантами в столовую, где был подан ужин.

Столовая оказалась небольшой комнатой, отделанной белоснежным сверкающим мрамором, — с множеством зеркал и тысячами сияющих свечей. Стол ломился под тяжестью изысканных блюд — тут вам и редис, и морковь, и жареная баранина, и всевозможные другие яства, названий и не упомнишь, не говоря уже о фруктах и сладостях, — но не будем попусту тратить слов.

Для каждого члена семьи был приготовлен стул с высокой спинкой, и какое же трогательное зрелище они являли, рассевшись по местам, — Дарби во главе стола, Бриджет в конце, дети замерли в торжественном молчании по левую и по правую руку, а позади выстроилась вереница важных лакеев в напудренных париках и с кружевными жабо.

Они могли бы тотчас приступить к трапезе, и в самом деле, у Дарби на тарелке появился кусок вареной говядины, но тут он заметил рядом со своим местом маленький серебряный колокольчик. Примерно в такие колокольчики знатные люди звонят, веля принести еще горячей воды для пунша, но человек незаурядного ума был явно озадачен, и тут-то и начались его беды и злоключения.

«Хотел бы я знать, — подумал он, — не используют ли этот колокольчик так же, как на скачках в Кёррахе, не звонят ли в него, чтобы все честно приступили к еде и питью одновременно, а потом в ознаменование конца трапезы, когда хозяин дома решит, что все уже наелись? Что и говорить, странные у знатных лордов обычаи! Не скоро я их выучу».

Так он и сидел молча, в нерешительности уставившись на вареную говядину, опасаясь приступить к еде, не позвонив, и боясь позвонить. Важные слуги с высокомерным видом возвышались за каждым стулом, вздернув нос и окаменев без движения, однако они украдкой бросали на Дарби и его семейство такие презрительные и надменные взгляды, что Дарби трепетал, опасаясь выказать себя невежей.

Наш герой сидел так, терзаемый тревогой, снедаемый затаенным стыдом и сомнениями, и тут над его плечом склонилась голова в напудренном парике, и тихий, вкрадчивый голос произнес:

— Не желает ли ваша милость еще чего-нибудь?

Простоватый Дарби завертелся на стуле, открыл было рот, собираясь то-то сказать, посмотрел на колокольчик, покраснел, подцепил вилкой кусочек вареной говядины и, чтобы скрыть смущение, ляпнул:

— Мне бы щепотку соли, с вашего позволения!

Едва эти слова слетели у него с языка, как раздался страшный грохот. Гром и молния, просто оглушительный грохот! В то же мгновение погасли все огни и воцарилась абсолютная, трепещущая тьма. Отовсюду — и сверху, и слева, и справа — доносился вой, гул и рев, словно буйствующий, обезумевший океан обрушился на побережье Керри в сезон зимних бурь. В этом страшном, оглушительном шуме можно было с трудом различить грохот осыпающихся стен и треск разламываемых труб. Однако всю эту адскую какофонию перекрывал пронзительный, насмешливый голос лепрехауна. «Мудрец соизволил произнести вслух четвертое желание!» — завывал он.

Дарби, оглушенный множеством голосов, которые на все лады бранили и поносили его в кромешной тьме, в это время валялся на спине, изо всех сил пытаясь сбросить кого-то, кто не давал ему встать на ноги, но тщетно: его точно пригвоздило к полу, да и глаза открыть он не мог.

— Бриджет, душа моя, ты жива? — кричал он. — Где дети?

Внезапно рев, гул и грохот сменились зловещей тишиной, таящей в себе какую-то угрозу и испугавшей Дарби больше, чем весь адский шум.

Прошла целая минута, прежде чем он решился открыть глаза и посмотреть в лицо ужасам, которые его ожидали. Однако когда, собравшись с духом, он все-таки приоткрыл один глаз, то обнаружил, что кругом ночь, что лежит он на холме, что на темном небе показался тоненький молодой месяц и что прямо над ним подрагивает одна-единственная крохотная золотая звездочка.

Дарби с трудом поднялся на ноги. От замка камня на камне не осталось, ни один пласт торфа, казалось, никто и не трогал, и все волшебство маленького башмачника исчезло, рассеялось как дым. Те самые деревья, которые не далее как вечером с корнем выдернула чья-то невидимая рука, смутно выделялись в лунном свете неясной купой как ни в чем не бывало, и в их ветвях распевал соловей. На бревне, за которым вечером прятался лепрехаун, печально стрекотал кузнечик.

— Бриджет! — позвал Дарби, потом еще и еще.

В ответ только ухнула где-то поблизости сонная сова.

И тут Дарби точно громом поразило: а что, если лепрехаун похитил Бриджет и детей?

Бедняга повернулся и в последний раз за день кинулся бежать по ночной долине.

Он мчался не разбирая дороги, не обходя ни луж, ни оврагов, как никогда в жизни, — и мчался до тех пор, пока не остановился, задыхаясь, у дверей собственного дома.

С замиранием сердца заглянул он в окно. Дети от мала до велика сгрудились вокруг Бриджет, которая сидела у огня, прижимая к груди младшенького, укачивая его и напевая колыбельную с видом совершенного блаженства.

Дарби глядел на нее, и на глазах у него выступили слезы радости. «Благослови ее Господь! — сказал он вслух. — Разве она не краса О’Хейгенов и О’Шонесси и не жемчужина О’Гиллов и О’Грейди?»

Хорошо, что эта счастливая мысль как-то приободрила Дарби, когда он поднимал щеколду и переступал порог, ведь самый коварный подвох злобного лепрехауна еще только ждал его: ни Бриджет, ни дети не помнили о замке, карете и сказочной роскоши решительно ничего. Все они готовы были поклясться, что с самого утра не отлучались дальше собственной картофельной грядки.



<<Ангелы летают, потому что легко к себе относятся>> Спасибо: 0 
ПрофильЦитата Ответить
Dís




Сообщение: 10213
Зарегистрирован: 12.01.09
ссылка на сообщение  Отправлено: 05.04.11 11:48. Заголовок: Хорошая история! Обо..


Хорошая история! Обожаю такие!

"Величайший плод ограничения желаний — свобода"
(с) Эпикур
Спасибо: 0 
ПрофильЦитата Ответить
администратор




Сообщение: 7265
Зарегистрирован: 01.02.10
ссылка на сообщение  Отправлено: 28.07.14 14:52. Заголовок: Дядюшка Эйнар..


Дядюшка Эйнар


* * *

— Да у тебя на это всего одна минута уйдет, — настаивала миловидная супруга дядюшки Эйнара.

— Я отказываюсь, — ответил он. — На отказ секунды достаточно.

— Я все утро трудилась, — сказала она, потирая свою стройную спину, — а ты даже помочь не хочешь. Вон какая гроза собирается.

— И пусть собирается! — сердито воскликнул он. — Хочешь, чтобы меня из-за твоих простыней молния стукнула!

— Да ты успеешь, тебе ничего не стоит.

— Сказал — не буду, и все. — Огромные непромокаемые крылья дядюшки Эйнара нервно жужжали за его негодующей спиной.

Она подала ему тонкую веревку, на которой было подвешено четыре дюжины мокрых простынь. Он с отвращением покрутил веревку кончиками пальцев.

— До чего я дошел, — буркнул он с горечью. — До чего дошел, до чего…

Он едва не плакал злыми, едкими слезами.

— Не плачь, только хуже их намочишь, — сказала она. — Ну, скорей, покружись с ними.

— Покружись, покружись… — Голос у него был глухой и очень обиженный. — Тебе все равно, хоть бы ливень, хоть бы гром.

— Посуди сам: зачем мне просить тебя, если бы день был погожий, солнечный, — рассудительно возразила она. — А если ты откажешься, вся моя стирка насмарку. Разве что в комнатах развесить…

Эти слова решили дело. Больше всего на свете он ненавидел, когда поперек комнат, будто гирлянды, будто флаги, болтались-развевались простыни, заставляя человека ползать на карачках. Он подпрыгнул. Огромные зеленые крылья гулко хлопнули.

— Только до выгона и обратно!

Сильный взмах, прыжок, и — он взлетел, взлетел, рубя крыльями прохладный воздух, гладя его. Быстрее, чем вы бы произнесли: «У дядюшки Эйнара зеленые крылья», он скользнул над своим огородом, и длинная трепещущая петля простыней забилась в гуле, в воздушной струе от его крыльев.

— Держи!

Круг закончен, и простыни, сухие, как воздушная кукуруза, плавно опустились на чистые одеяла, которые она заранее расстелила в ряд.

— Спасибо! — крикнула она.

Он буркнул в ответ что-то неразборчивое и улетел под яблоню думать свою думу.

Чудесные шелковистые крылья дядюшки Эйнара были словно паруса цвета морской волны, они громко шуршали и шелестели за его спиной, если он чихал или быстро оборачивался. Мало того, что он происходил из совершенно особой Семьи, его талант было видно простым глазом. Все его нечистое племя — братья, племянники и прочая родня, — укрывшись в глухих селениях за тридевять земель, творило там чары невидимые, всякую ворожбу, они порхали в небе блуждающими огоньками, рыскали по лесу лунно-белыми волками. Им, в общем-то, нечего было опасаться обычных людей. Не то что человеку, у которого большие зеленые крылья…

Но ненависти он к своим крыльям не испытывал. Напротив! В молодости дядюшка Эйнар по ночам всегда летал, ночь для крылатого самое дорогое время! День придет, опасность приведет — так уж заведено. Зато ночью! Ночью как он парил над островами облаков и морями летнего воздуха!.. В полной безопасности. Возвышенный, гордый полет, наслаждение, праздник души. Теперь он больше не мог летать по ночам.

Несколько лет назад, возвращаясь с пирушки (были только свои) в Меллинтауне, штат Иллинойс, к себе домой на перевал где-то в горах Европы, дядюшка Эйнар почувствовал, что, кажется, перепил этого густого красного вина… «А, ничего, все будет в порядке», — произнес он заплетающимся языком, летя в начале своего долгого пути под утренними звездами, над убаюканными луной холмами за Меллинтауном. Вдруг, как гром среди ясного неба… Высоковольтная передача.

Точно утка в силках! И скворчит огромная жаровня! И в зловещем сиянии голубой дуги — почерневшее лицо! Невероятный, оглушительный взмах крыльев, он метнулся назад, вырвался из проволочной хватки электричества и упал.

На лунную лужайку под опорой он упал с таким шумом, словно с неба обронили большую телефонную книгу.

Рано утром следующего дня дядюшка Эйнар поднялся на ноги, тяжелые от росы крылья лихорадочно дрожали. Было еще темно. Тонкий бинт рассвета опоясал восток. Скоро сквозь марлю проступит кровь, и уж тогда не полетишь.

Оставалось только укрыться в лесу и там, в чаще, переждать день, пока новая ночь не окрылит его для незримого полета в небесах.

Вот каким образом он встретил свою жену.

В тот день, необычно теплый для начала ноября в Иллинойсе, хорошенькая юная Брунилла Вексли, судя по всему, отправилась доить затерявшуюся корову. Во всяком случае, она держала в одной руке серебряный подойник и, пробираясь сквозь чащу, остроумно убеждала невидимую беглянку идти домой, пока вымя не лопнуло от молока. Тот факт, что корова, скорее всего, сама придет, как только ее соски соскучатся по пальцам доярки, Бруниллу Вексли нисколько не занимал. Ей, Брунилле, лишь бы по лесу бродить, пух с цветочков сдувать да травинки жевать; этим она и была занята, когда набрела на дядюшку Эйнара.

Он крепко спал возле куста и походил на самого обыкновенного человека под зеленым пологом.

— О! — взволнованно воскликнула Брунилла. — Мужчина. В плащ-палатке.

Дядюшка Эйнар проснулся. Палатка раскрылась за его спиной, точно большой зеленый веер.

— О! — воскликнула Брунилла, коровий следопыт. — Мужчина с крыльями!

Вот как она реагировала. Разумеется, она оторопела, но Брунилла еще ни от кого в жизни не видела обиды, а потому никого не боялась, и ведь так интересно было встретить крылатого мужчину, ей это даже польстило. Она заговорила. Через час они уже были старыми друзьями, через два часа она совершенно забыла про его крылья. И он незаметно для себя все выложил, как очутился в этом лесу.

— Я уж и то приметила, что у вас вид какой-то пришибленный, — сказала она. — Правое крыло совсем скверно выглядит. Давайте-ка лучше я вас отведу к себе домой и подлечу его. Все равно с таким крылом вам до Европы не долететь. Да и кому охота в такое время жить в Европе?

Он сказал: спасибо, но нельзя… неудобно как-то.

— Ничего, я живу одна, — настаивала Брунилла. — Сами видите, какая я дурнушка.

Он пылко возразил.

— Вы добрый, — сказала она. — Но я дурнушка, зачем обманывать себя. Родные померли, оставили мне ферму, ферма большая, а я одна, и до Меллинтауна далеко, не с кем даже словечком перемолвиться.

Он спросил, неужели она его не боится.

— Скажите лучше: радуюсь, восхищаюсь… — ответила Брунилла. — Можно?

И она с легкой завистью погладила широкие зеленые перепонки, прикрывавшие его плечи. Он вздрогнул от прикосновения и прикусил язык.

— Словом, что тут говорить: пойдемте на ферму, там есть лекарства и притирания и… Ой! Какой ожог через все лицо, ниже глаз! Счастье, что вы не ослепли, — сказала она. — Как же это случилось?

— Понимаете… — начал он, и они очутились на ферме, не заметив даже, что целую милю прошли, не сводя глаз друг с друга.

Прошел день, за ним другой, и он простился с ней у порога, пора и честь знать, от души поблагодарил за примочки, заботу, кров. Смеркалось — шесть часов вечера, — а ему до пяти утра надо успеть пересечь целый океан и материк.

— Спасибо, всего хорошего, — сказал он, взмахнул крыльями в сумеречном воздухе и врезался в клен.

— О! — вскричала она и бросилась к бесчувственному телу.

Придя в себя час спустя, дядюшка Эйнар уже знал, что ему больше никогда не летать в темноте. Его тончайшая ночная восприимчивость исчезла; крылатая телепатия, которая предупреждала, когда на пути вырастала башня, гора, дерево, дом, безошибочное ясновидение и чувствительность, которые вели его сквозь лабиринт лесов, скал, облаков, — все бесповоротно выжег этот удар по лицу, голубое, жгучее электрическое шипение…

— Как?.. — тихо простонал он. — Как я вернусь в Европу? Если полечу днем, меня заметят и — жалкий анекдот! — могут сбить! А то еще в зоопарк поместят, страшно подумать! Брунилла, скажи, как мне быть?


<<Ангелы летают, потому что легко к себе относятся>> Спасибо: 0 
ПрофильЦитата Ответить
администратор




Сообщение: 7266
Зарегистрирован: 01.02.10
ссылка на сообщение  Отправлено: 28.07.14 14:53. Заголовок: — О, — прошептала он..


— О, — прошептала она, глядя на свои руки, — что-нибудь придумаем…

Они поженились.

На свадьбу явилось все его племя. Они летели с могучей, шуршащей и шелестящей осенней лавиной кленовых, дубовых, вязовых и платановых листьев, сыпались вниз с ливнем каштанов, словно зимние яблоки глухо гукали оземь, мчались с ветром, с проникающим всюду дыханием уходящего лета. Обряд? Он был краток, как жизнь черной свечи, что зажгли и задули, и только вьется в воздухе тонкий дымок. Но ни краткость обряда, ни странная его необычность, ни загадочный смысл не были замечены Бруниллой, она всем существом слушала тихий рокот крыльев дядюшки Эйнара, далекий прибой, который подвел итог таинству. Что же до дядюшки Эйнара, то рана, перечеркнувшая его лицо, почти зажила, и, стоя под руку с Бруниллой, он чувствовал, как Европа тает, исчезает и теряется вдали.

Ему не требовалось особенно хорошего зрения, чтобы взлететь прямо вверх и так же прямо опуститься. И не было ничего удивительного в том, что в свадебную ночь он поднял Бруниллу на руки и взлетел с ней в небеса.

Фермер, живущий от них в пяти милях, глянул в полночь на низко плывущую тучу и приметил слабые вспышки, треск.

— Зарница, — решил он и пошел спать.

Они спустились только утром, вместе с росой.

Брак был удачный. Стоило ей взглянуть на него, и мысль о том, что она единственная в мире женщина, которая замужем за крылатым человеком, переполняла ее гордостью.

— Кто еще может сказать о себе так? — спрашивала Брунилла свое зеркало. И ответ гласил: — Никто!

А ему за ее внешностью открылась замечательная красота, великая доброта и понимание. Приноравливаясь к ее образу мыслей, он кое в чем изменил свой стол, в комнатах старался не очень размахивать крыльями; битая посуда да разбитые лампы были ему что нож острый, он держался от стекла подальше. И часы сна переменились, ведь он теперь все равно не летал по ночам. В свою очередь она приспособила стулья так, чтобы его крыльям было удобно, тут прибавила набивки, там убавила, а слова, которые она ему говорила, были теми словами, за которые он ее любил.

— Все мы в коконах скрыты, каждый в своем, — сказала она однажды. — Видишь, какая я дурнушка? Но настанет день, я выйду из кокона и расправлю крылья, такие же чудные и красивые, как твои.

— Ты уже давно вышла, — ответил он.

Она подумала над его словами и согласилась.

— Да… И я точно знаю, в какой день это было. В лесу, когда я искала корову, а нашла палатку!

Они рассмеялись, и в его объятиях она чувствовала себя такой прекрасной, что не сомневалась: замужество исторгло ее из некрасивой оболочки, точно сверкающий меч из ножен.

У них появились дети. Сперва возникло опасение (лишь у него), что они будут крылатые.

— Вздор, я только рада буду! — сказала она. — Не будут под ногами болтаться.

— Зато в твоих волосах запутаются! — воскликнул он.

— О! — ужаснулась она.

Родилось четверо, три мальчика и девочка, да такие непоседы, словно у них и впрямь были крылья. Росли они как грибы; не прошло и нескольких лет, как дети в жаркие летние дни упрашивали папу посидеть с ними под яблоней, сделать крыльями холодок и рассказать захватывающую дух сияющую сказку про острова облаков в океане небес, про химеры, которые лепит из тумана ветер, какой вкус у звездочки, тающей у тебя во рту, или у студеного горного воздуха, каково быть камнем, падающим с Эвереста, и в последний миг, расправив крылья-лепестки, у самой земли расцвести зеленым цветком.

Вот так сложился его брак.

И вот сегодня, шесть лет спустя, сидит дядюшка Эйнар под яблоней, сидит тоскует, раздражительный, злой. Не потому, что ему так хочется, а потому, что и столько времени спустя он не может летать в вольном ночном небе: его чудесное свойство так и не вернулось к нему. Сидит уныло, пригорюнившись — зеленый летний зонт, покинутый и забытый легкомысленными отпускниками, которые некогда искали убежища в его прозрачной тени. Неужто так и придется всегда сидеть, не смея днем расправить крылья в поднебесье — как бы кто не увидел? Неужто единственное, на что он способен, — быть бельесушкой для жены, веером для ребятишек в жаркий августовский полдень? Да, он и прежде всегда, выполнял поручения Семьи, летая быстрее ветра! Бумерангом проносился над горами и долами и пушинкой спускался на землю. У него всегда водились деньги: крылатому человеку бездельничать не дадут! А теперь? Горечь и боль! Его крылья забились, встряхнули воздух, получился какой-то скованный гром.

— Пап! — позвала маленькая Мег.

Дети стояли перед ним, глядя на его хмурое лицо.

— Пап, — сказал Рональд, — сделай еще гром!

— Сейчас еще холодно, март, а вот скоро будут и дожди, и вдоволь грома, — ответил дядюшка Эйнар.

— Пойдем с нами, посмотришь! — предложил Майкл.

— Да ну, побежали скорей! Пусть его сидит и мечтает!

Ему сейчас было не до любви, не до детей любви, не до любви детей. Он весь отдался мечте о небесах, поднебесной высоте, горизонтах, воздушных далях; будь то днем или ночью, при звездах, луне или солнце, облачно или ясно, — когда ни воспаришь, впереди — не догнать! — летят небеса, горизонты, дали. А он… А он кружит над выгоном, у самой земли: не дай бог увидят… Прозябание в темной дыре!

— Март! Март! — пела Мег. — Мы на горку идем, пап, пошли с нами! Там даже из городка дети будут!

— На какую еще горку? — буркнул дядюшка Эйнар.

— На Змееву, какую же еще! — дружно откликнулись дети.

Он наконец посмотрел на них.

У каждого был в руках большой бумажный змей, и горящие нетерпением детские лица предвкушали шальную радость. Коротенькие пальцы сжимали мотки белой бечевки. Снизу у красно-сине-желто-зеленых змеев висели хвосты из тряпичных и шелковых лоскутков.

— Мы будем запускать наших змеев! — сказал Рональд. — Пойдешь с нами?

— Нет, — печально ответил он. — Нельзя, чтобы меня кто-нибудь увидел, могут быть неприятности.

— А ты спрячься в лесу за деревьями и смотри оттуда, — предложила Мег. — Мы сами сделали змеев, сами! Знаем, как делать!

— Откуда же вы знаете?

— Ты наш отец? — дружно крикнули дети. — Вот откуда!

Он долго глядел на них. Он вздохнул.

— Сегодня Праздник змеев?

— Да, папа.

— Я выиграю, — сказала Мег.

— Нет, я! — заспорил Майкл.

— Я, я! — запищал Стивен.

— Силы небесные! — воскликнул дядюшка Эйнар, подпрыгнув высоко в воздух, и крылья его загремели, будто громогласные литавры. — Дети! Мои дорогие, славные, обожаемые дети!

— Папа, что случилось? — Майкл даже попятился.

— Ничего, ничего, ничего! — распевал Эйнар.

Он расправил крылья, напряг их до предела, все силы собрал… Бамм! Точно исполинские медные тарелки! Дети даже упали от сильного вихря!

Нашел, нашел! Я снова вольная птица! Как искра в трубе! Как перышко на ветру! Брунилла! — Он повернулся к дому. — Брунилла!

Она вышла на его зов.

— Я свободен! — воскликнул он, приподнявшись на цыпочках, разрумянившийся, высокий. — Слышишь, Брунилла, зачем мне ночь! Я могу летать днем! И ночь ни при чем! Теперь каждый день летать буду, круглый год! Господи, да что я время теряю. Смотри!

И на глазах у встревоженных домочадцев он оторвал у одного из змеев лоскутный хвост, привязал его себе к ремню сзади, схватил моток бечевки, один конец зажал в зубах, другой отдал детям — и полетел, полетел в небеса, подхваченный буйным мартовским ветром!

Через фермы, через луга, отпуская бечеву в светлое дневное небо, ликуя, спотыкаясь, бежали-торопились его дети, а Брунилла стояла на дворе, провожая их взглядом, и смеялась, и махала рукой, и видела, как ее дети прибежали на Змееву горку, как встали там, все четверо, держа бечевку нетерпеливыми гордыми пальцами, и каждый дергал, подтягивал, направлял… И все дети Меллинтауна прибежали со своими бумажными змеями, чтобы запустить их с ветром, и они увидели огромного зеленого змея, как он взмывал и парил в небесах, и закричали:

— О, о, какой змей! Какой змей! О, как мне хочется такого змея! Где, где вы его взяли?!

<<Ангелы летают, потому что легко к себе относятся>> Спасибо: 0 
ПрофильЦитата Ответить
администратор




Сообщение: 7267
Зарегистрирован: 01.02.10
ссылка на сообщение  Отправлено: 28.07.14 14:54. Заголовок: — Это наш папа сдела..


— Это наш папа сделал! — воскликнули Мег, и Майкл, и Стивен, и Рональд и лихо дернули бечевку, так что змей, жужжащий, рокочущий змей в небесах нырнул, и снова взмыл, и прямо на облаке начертил большой волшебный восклицательный знак!


Рэй Бредбери

<<Ангелы летают, потому что легко к себе относятся>> Спасибо: 0 
ПрофильЦитата Ответить
Dís




Сообщение: 15100
Зарегистрирован: 12.01.09
ссылка на сообщение  Отправлено: 28.07.14 23:13. Заголовок: Хорошая и добрая так..


Хорошая и добрая такая история!

"Величайший плод ограничения желаний — свобода"
(с) Эпикур
Спасибо: 0 
ПрофильЦитата Ответить
администратор




Сообщение: 7270
Зарегистрирован: 01.02.10
ссылка на сообщение  Отправлено: 28.07.14 23:46. Заголовок: Ну да, у Бредбери б..


Ну да, у Бредбери бывают знаковые вещицы. Вроде, и ерунда, а потом долго помнятся.

<<Ангелы летают, потому что легко к себе относятся>> Спасибо: 0 
ПрофильЦитата Ответить
moderator




Сообщение: 949
Зарегистрирован: 29.06.09
ссылка на сообщение  Отправлено: 31.07.14 12:06. Заголовок: Он и Гири..


Он и Гири


– Следующая станция – «Динамо», – сказал голос в динамике.
Сидящий напротив пассажир – очень странного вида мужик с рябым и круглым лицом, в грязном ватном халате и чалме со следами зеленой краски – поймал бессмысленный взгляд Сердюка, уже несколько минут уставленный ему в глаза, почесал ухо, приложил два пальца к чалме и громко сказал:
– Хайль Гитлер!
– Гитлер хайль, – вежливо ответил Сердюк и отвел взгляд.
Совершенно непонятно было, что это за человек и почему он ездит в метро, имея харю, с которой можно кататься по меньшей мере в «БМВ».

Прямо над головой человека в халате висел рекламный плакат, на котором когда-то было написано: «Хлеб – ваше богатство». Буквы «х» и «л» были стерты, а в конце предложения был добавлен восклицательный знак. Сердюк сочувственно вздохнул, покосился вправо и стал читать книгу, лежащую на коленях у соседа по лавке. Это была затрепанная брошюра, обернутая в газету, на которой было написано шариковой ручкой: «Японский милитаризм». Видимо, брошюра была каким-то полусекретным советским пособием. Бумага была желтой от старости, шрифт странным; в тексте присутствовало множество набранных курсивом японских слов.
«Социальный долг, – прочел Сердюк, – сплетается у них с чувством естественного человеческого долга, рождая пронзительную эмоциональность драмы. Такой долг выражен для японцев в понятиях „он“ и „гири“, вовсе не ушедших еще в прошлое. „Он“ – это „долг благодарности“ ребенка к родителям, вассала к сюзерену, гражданина к государству. „Гири“ – „обязанность, обязательство“, требующие от каждого человека действовать в согласии с его положением и местом в обществе. Это также обязанность по отношению к себе самому: соблюдение чести и достоинства своей личности, своего имени. Должно быть готовым принести себя в жертву во имя „он“ и „гири“, своего рода социального, профессионального и человеческого кодекса поведения».
Сосед, видимо, заметил, что Сердюк читает его книгу, и поднял ее к самому лицу, вдобавок полуприкрыв ее, так что текст стал совершенно невидимым. Сердюк закрыл глаза.
«Потому и живут нормально, – подумал он, – что все время про долг помнят. А не бухают без конца, как у нас».
Неизвестно, что происходило в его голове в течение следующих нескольких минут, но, когда поезд остановился на «Пушкинской», Сердюк вышел из вагона со сложившимся в душе желанием выпить, даже не выпить, а нажраться. Но это желание сначала было неоформленным и неосознанным и воспринималось в качестве смутной тоски по чему-то недостижимому и как бы утерянному, а свою настоящую форму обрело только тогда, когда Сердюк оказался перед длинной батареей бронированных киосков, из смотровых щелей которых без выражения глядели на вражескую территорию одинаковые кавказские лица.
Остановиться на каком-нибудь конкретном напитке было трудно. Ассортимент был большой, но какой-то второсортный, как на выборах. Сердюк долго колебался, пока не увидел в одном из киосков бутылку портвейна под названием «Ливадия».
При первом взгляде на эту бутылку Сердюк ясно вспомнил одно забытое утро из юности: заставленный какими-то ящиками закоулок во дворе института, солнце на желтых листьях и хохочущие однокурсники, передающие друг другу бутылку такого же портвейна (правда, с чуть другой этикеткой – тогда еще не были поставлены точки над «i»). Еще Сердюк вспомнил, что в этот закоулок, скрытый со всех сторон от наблюдателей, надо было пролезать между прутьев ржавой решетки, пачкавшей куртку. Но главным во всем этом был не портвейн и не решетка, а на секунду мелькнувшие в памяти и отозвавшиеся печалью в сердце необозримые возможности и маршруты, которые заключал в себе тогда мир, простиравшийся во все стороны вокруг отгороженного решеткой угла двора.
А вслед за этим воспоминанием пришла совершенно невыносимая мысль – о том, что мир сам по себе с тех пор совсем не изменился, просто увидеть его под тем углом, под которым это без всяких усилий удавалось тогда, нельзя: никак теперь не протиснуться между прутьев, никак, да и некуда больше протискиваться, потому что клочок пустоты за решеткой уже давно заполнен оцинкованными гробами с жизненным опытом.
Но если нельзя было увидеть мир под тем же углом, его, без сомнения, можно было увидеть под тем же градусом. Сунув в амбразуру киоска деньги, Сердюк подхватил выскочившую оттуда зеленую гранату, пересек улицу, осторожно прошел между луж, в которых отражалось предвечернее весеннее небо, сел на лавку напротив зеленого Пушкина и зубами сорвал с бутылки пластмассовую пробку. Портвейн оказался таким же точно на вкус, как и прежде, и это было лишним доказательством того, что реформы не затронули глубинных основ русской жизни, пройдясь шумным ураганчиком только по самой ее поверхности.
В несколько длинных глотков прикончив бутылку, Сердюк аккуратно кинул ее в кусты за гранитным бордюром. Туда двинулась интеллигентная старушка, до этого делавшая вид, что читает газету. Сердюк откинулся на спинку лавки.
Опьянение по своей природе безлико и космополитично. В наступившем через несколько минут кайфе не присутствовало ничего из того, что обещала и подразумевала этикетка с кипарисами, античными арками и яркими звездами в темно-синем небе. Никак не ощущалось, что портвейн левобережный, и даже мелькнула в голове догадка, что будь этот портвейн правобережным или вообще каким-нибудь молдавским, окружающий мир претерпел бы те же самые изменения.
А изменения с миром произошли, и довольно явственные – он перестал казаться враждебным, и шедшие мимо люди постепенно превратились из адептов мирового зла в его жертв, даже не догадывающихся о том, что они жертвы. Еще через минуту что-то случилось с самим мировым злом – оно то ли куда-то пропало, то ли просто перестало быть существенным. Опьянение достигло своего блаженного зенита, на несколько минут замерло в высшей точке, а потом обычный груз пьяных мыслей поволок Сердюка назад в реальность.
Мимо Сердюка прошло трое школьников, и долетели ломающиеся голоса, энергично повторяющие слово «базар». Их уменьшающиеся спины двигались в сторону припаркованного у тротуара японского джипа-амфибии с большой лебедкой на носу. Прямо над джипом, на другой стороне Тверской, торчал знак «Мак-Дональдса», похожий на желтый зубец невидимой крепостной стены. Сердюк подумал, что все вместе – спины уходящих школьников, джип и желтая «М» на красном фоне – чем-то напоминает картину Дейнеки «Будущие летчики». Было даже понятно, чем именно – определенностью дальнейшей судьбы персонажей, которая была вполне ясна в обоих случаях. Будущие налетчики уже нырнули в подземный переход, а Сердюк все размышлял на эту тему: ему вспомнился американский фильм «Убить Голландца» со снятым в нынешней Москве Нью-Йорком тридцатых годов – в фильме на стене одной из гангстерских квартир висела репродукция «Будущих летчиков», что придавало фильму темную и страшноватую многозначность.
Впрочем, о политике Сердюк размышлял совсем недолго, и скоро его мысли вернулись к прочитанному в метро отрывку.
«Японцы, – подумал Сердюк, – великий народ! Только подумать – две атомных бомбы на них кинули, острова отняли, а вот выжили ведь… И почему у нас только на Америку смотрят? На фиг нам она вообще нужна, эта Америка? Надо за Японией идти – мы же соседи. Бог велел. И им тоже с нами дружить надо – вместе эту Америку и дожмем… И атомную бомбу им вспомним, и Беловежскую пущу…»
Каким-то неуловимым, но непротиворечивым образом эти мысли перетекли в решение взять еще одну. Некоторое время Сердюк размышлял, что купить. Портвейна больше не хотелось. После игривого левобережного адажио уместным казалось долгое спокойное анданте – хотелось чего-то простого и безбрежного, как океан из «Клуба путешествий» или пшеничное поле с акции, на которую Сердюк обменял свой ваучер. Несколько минут подумав, он решил взять голландского спирта, и только по дороге к ларьку понял, что остановил на нем свой выбор из-за вспомнившегося фильма.
Но это, конечно, было неважно. Вернувшись на ту же лавку, он открыл бутылку, налил половину пластмассового стаканчика, выпил и, ловя обожженным ртом воздух, разорвал газету, в которую был завернут купленный на закуску гамбургер. На глаза ему попалась странная эмблема – красный цветок с несимметричными лепестками, вписанный в овал. Под эмблемой было объявление:
«Московское отделение японской фирмы „Тайра инкорпорейтед“ производит набор сотрудников на конкурсной основе. Необходимо знание английского языка и навыки работы с компьютером».
Сердюк покрутил головой. На секунду ему показалось, что рядом с этим объявлением напечатано другое, украшенное похожим знаком. Он внимательно осмотрел газетный лист и понял, в чем дело. Действительно, овалов было два – рядом с окруженным линией цветком было кольцо лука, торчащий из-под хлебной корки край посеревшей мертвой плоти со следами ножа и кровавый потек кетчупа. Сердюк с удовлетворением отметил, что разные пласты реальности уже начали смешиваться, аккуратно выдрал объявление из газеты, слизнул с него каплю кетчупа, сложил вдвое и спрятал в карман.
Дальше все было как обычно.
Проснулся Сердюк от тошноты и серого утреннего света. Главным раздражителем был, конечно, свет – как всегда, казалось, что к нему для дезинфекции подмешана хлорка. Оглядевшись, Сердюк понял, что находится у себя дома, а вчера вечером, по всей видимости, были гости (кто именно, он не помнил). С трудом встав с пола, он снял заляпанные грязью куртку и шапку, вышел в коридор и повесил их на крючок. После этого ему пришла в голову мысль, что в холодильнике может оказаться пиво – несколько раз в жизни такое действительно случалось. Но когда до холодильника оставалось всего несколько метров, на стене зазвонил телефон. Сердюк снял трубку и попытался сказать «алло», но даже попытка заговорить была связанна с такими страданиями, что вместо этого он простонал в нее что-то вроде «ох-е-е-е».
– Охае дзеймас, – бодро повторила трубка. – Господин Сердюк?
– Да, – сказал Сердюк.
– Здравствуйте. Меня зовут Ода Нобунага, и я имел беседу с вами вчера вечером. Точнее, сегодня ночью. Вы были так любезны, что нанесли мне звонок.
– Да, – сказал Сердюк, свободной рукой хватаясь за голову.
– Я обсудил ваше предложение с господином Есицунэ Кавабатой, и он готов принять вас сегодня с целью интервью в три часа дня.
Голос в трубке был незнакомым. Сразу сделалось ясно, что это иностранец, – хотя акцента не чувствовалось совершенно, собеседник делал паузы, словно перебирая весь свой лексикон в поисках подходящего слова.
– Весьма благодарен, – сказал Сердюк. – А какое предложение?
– Которое вы вчера сделали. Или сегодня, если точно.
– А-а! – сказал Сердюк, – а-а-а!
– Запишите адрес, – сказал Ода Нобунага.
– Сейчас, – сказал Сердюк, – секунду. Ручку возьму.
– А почему у вас блокнота с ручкой возле телефона нет? – с явным раздражением в голосе спросил Нобунага. – Деловому человеку надо иметь.
– Записываю.
– Метро «Нагорная», выход направо, сразу будет железный забор. Там будет дом. Вход во дворе. Точный адрес – Пятихлебный переулок, дом пять. Там будет это… Табличка.
– Спасибо.
– У меня все. Как говорится, саенара, – сказал Нобунага и повесил трубку.
Пива в холодильнике не оказалось.

Поднявшись со станции «Нагорная» на поверхность земли задолго до назначенного срока, Сердюк сразу же увидел обитый облупленной жестью забор, но не поверил, что это тот самый, о котором говорил господин Нобунага, – слишком уж этот забор был неказист и грязен. Некоторое время он ходил по окрестностям и останавливал редких прохожих, спрашивая, где Пятихлебный переулок. Никто, похоже, этого не знал, а может, не говорил: попадались Сердюку в основном медленно плетущиеся куда-то старухи в темном.
Места вокруг были дикие, похожие на заросшие бурьяном остатки разбомбленного в далеком прошлом индустриального района. Из травы кое-где торчало ржавое железо, было много простора и неба, а на горизонте чернела полоса леса. Но несмотря на эти банальные черты, район был очень необычный. Стоило посмотреть на запад, туда, где зеленел забор, и перед глазами открывалась обычная городская панорама. Но стоило посмотреть на восток, и в поле зрения попадало только огромное голое поле, над которым торчало несколько похожих на виселицы фонарей – словно Сердюк попал прямо на секретную границу между постиндустриальной Россией и изначальной Русью.
Район был не из тех, где серьезные иностранные конторы открывают свои офисы, и Сердюк решил, что это совсем маленькая фирмочка, где работает несколько не приспособленных к жизни японцев (почему-то ему вспомнились крестьяне из «Семи самураев»). Стало ясно, почему они проявили к его пьяному звонку такой интерес, и Сердюк даже ощутил прилив сочувствия и теплоты к этим недалеким людям, не сумевшим, как и он, удобно устроиться в жизни – и уж, конечно, мучившие его всю дорогу мысли о том, что надо было все-таки побриться, пропали.
Под описание господина Тайра «там будет дом» подходило несколько десятков зданий в поле видимости. Сердюк почему-то решил, что ему нужна серая восьмиэтажка со стеклянным гастрономом на первом этаже. И действительно, походив минуты три по ее двору, он заметил на стене латунный квадратик с надписью «ТОРГОВЫЙ ДОМ ТАЙРА» и крошечную кнопку звонка, с первого взгляда незаметную среди неровностей стены. Примерно в метре от таблички на огромных петлях висела грубая железная дверь, крашенная зеленой краской. Сердюк растеряно поглядел по сторонам. Кроме этой двери, табличка могла относиться разве что к чугунному люку в асфальте. Дождавшись, когда часы покажут без двух минут три, Сердюк позвонил.
Дверь открылась сразу же. За ней стоял неизбежный амбал в камуфляже, с черной резиновой палкой в руках. Сердюк кивнул ему, открыл было рот, чтобы объяснить причину своего визита, да так и замер с открытым ртом.
За дверью был небольшой вестибюль, в котором стояли стол с телефоном и стул, а на стене этого вестибюля было огромное панно с изображением уходящего в бесконечность коридора. Вглядевшись в это панно как следует, Сердюк понял, что это никакое не панно, а настоящий коридор, начинающийся за стеклянной дверью. Коридор был очень странным – с висящими на стенах фонарями, сквозь тонкую рисовую бумагу которых просвечивали дрожащие огоньки, и полом, посыпанным толстым слоем желтого песка, поверх которого, одна к одной, лежали узкие циновки из расщепленного бамбука, соединяясь в нечто вроде ковровой дорожки. На фонарях ярко-красной краской был нарисован тот же знак, что и на объявлении в газете, – цветок с четырьмя ромбическими лепестками (боковые были длинней), заключенными в овал. Вел коридор не в бесконечность, как показалось сначала, а просто плавно (Сердюк первый раз видел такую планировку в московском доме) поворачивал вправо, и его конец оставался невидимым.
– Чего надо? – нарушил тишину охранник.
– У меня встреча с господином Кавабатой, – придя в себя, сказал Сердюк, – в три часа.
– А. Ну так заходите скорее. А то они не любят, когда дверь открыта подолгу.
Сердюк шагнул внутрь, и охранник, закрыв дверь, повернул похожую на вентиль рукоять массивного замка.
– Разувайтесь, пожалуйста, – сказал он. – Вон гэта.
– Что? – не понял Сердюк.
– Гэта. Ну, тапки ихние. Внутри только в них ходят. Порядок такой.
Сердюк увидел на полу несколько пар деревянной обуви, на вид очень громоздкой и неудобной, – это было что-то вроде высокой колодки с раздваивающейся веревочной лямкой, причем одеть такую колодку можно было только на босую ногу, потому что лямка вдевалась между большим и средним пальцами ноги. У него мелькнула мысль, что охранник шутит, но он заметил в углу несколько пар черных лаковых туфель, из которых торчали носки. Сев на невысокую лавку, он принялся разуваться. Когда процедура была закончена, он поднялся и отметил, что гэта сделали его сантиметров на десять выше.
– Теперь можно? – спросил он.
– Можно. Берите фонарь и вперед по коридору. Комната номер три.
– Зачем фонарь? – удивился Сердюк.
– Принято так, – сказал охранник, снимая со стены один из фонарей и протягивая его Сердюку. – Вы ведь галстук тоже не от холода носите.
Сердюк, после многолетнего перерыва повязавший этим утром галстук, нашел этот аргумент достаточно убедительным. К тому же ему очень хотелось заглянуть внутрь фонаря, чтобы выяснить, настоящий там огонек или нет.
– Комната номер три, – повторил охранник, – только цифры там японские. Это где три черточки одна над другой. Ну, знаете – как триграмма «небо».
– А, – сказал Сердюк, – понял.
– И ни в коем случае не стучите. Просто дайте понять, что вы за дверью, – кашляните там или скажите что-нибудь. И ждите, что вам скажут.
По-журавлиному высоко поднимая ноги и держа фонарь в вытянутой руке, Сердюк пошел вперед. Идти было очень неудобно, циновки негодующе скрипели под ногами, и Сердюк даже покраснел, представив себе, как охранник тихо смеется, глядя ему вслед. За плавным поворотом оказалась небольшая полутемная зала с черными балками под потолком. Сначала Сердюк не увидел вокруг никаких дверей, а потом понял, что высокие стенные панели и есть двери, которые сдвигаются вбок. На одной из этих панелей висел листок бумаги. Сердюк поднес к нему фонарь, увидел три нарисованные тушью черточки и понял, что это и есть комната номер три.
Из-за двери доносилась тихая музыка. Играл незнакомый струнный инструмент – тембр звуков был необычным, а мелодия, построенная на странных и, как отчего-то показалось Сердюку, древних созвучиях, была печальной и протяжной. Сердюк кашлянул. Никакого ответа из-за стены не последовало. Он кашлянул еще раз, громче, и подумал, что если ему придется кашлять еще раз, то его, скорее всего, вырвет.
– Войдите, – сказал голос из-за двери.
Сердюк двинул перегородку влево, и увидел комнату, пол которой был застелен простыми темными циновками. В углу комнаты, поджав под себя ноги, сидел на россыпи разноцветных подушечек босой человек в темном костюме. Он играл на странном инструменте, похожем на длинную лютню с небольшим резонатором, и на появление Сердюка не отреагировал никак. Его лицо трудно было назвать монголоидным – скорее в его чертах было что-то южное (мысли Сердюка даже проехались по вполне конкретному маршруту – он вспомнил о своей прошлогодней поездке в Ростов-на-Дону). На полу комнаты стояли одноконфорочная электрическая плитка с объемистой кастрюлей и черный обтекаемый факс, провода от которого уходили в дыру в стене. Сердюк вошел в комнату, поставил фонарь на пол и закрыл за собой дверь.
Человек в костюме последний раз тронул струну, поднял вверх воспаленные глаза, провожая навсегда уходящую из мира ноту, и аккуратно положил свой инструмент на пол. Его движения были медленными и очень бережными, словно он боялся оскорбить неловким или резким жестом кого-то присутствующего в комнате, но невидимого Сердюку. Вынув из нагрудного кармана пиджака платок, он смахнул с глаз слезы и повернулся к Сердюку. Некоторое время они смотрели друг на друга.
– Здравствуйте. Моя фамилия Сердюк.
– Кавабата, – сказал человек.
Он вскочил на ноги, быстро подошел к Сердюку и взял его за руку. Его ладонь была холодной и сухой.
– Прошу вас, – сказал он и буквально потащил Сердюка к россыпи подушек. – Садитесь. Прошу вас, садитесь.
Сердюк сел.
– Я… – начал было он, но Кавабата перебил:
– Ничего не хочу слышать. У нас в Японии есть традиция, очень древняя традиция, которая до сих пор жива, – если к вам в дом входит человек с фонарем в руках, а на ногах у него гэта, это значит, что на улице ночь и непогода, и первое, что вы должны сделать, это налить ему подогретого сакэ.
С этими словами Кавабата выдернул из кастрюли толстую бутылку с коротким горлышком. Она была закрыта герметичной пробкой, а к горлышку была привязана длинная нить, за которую Кавабата ее и достал. Откуда-то появились два маленьких фарфоровых стаканчика с неприличными рисунками – на них красавицы с неестественно высокими бровями замысловато отдавались серьезного вида мужчинам в маленьких синих шапочках. Кавабата наполнил их до краев.
– Прошу, – сказал он и протянул Сердюку один из стаканчиков.
Сердюк опрокинул содержимое в рот. Жидкость больше всего напоминала водку, разбавленную рисовым отваром. Кроме того, она была горячей – возможно, по этой причине Сердюка вырвало прямо на циновки сразу же после того, как он ее проглотил. Охватившие его стыд и отвращение к себе были такими, что он просто взял и закрыл глаза.
– О, – вежливо сказал Кавабата, – на улице, должно быть, настоящая буря.
Он хлопнул в ладоши.
Сердюк приоткрыл глаза. В комнате появилось две девушки, одетые очень похоже на женщин, изображенных на стаканах. Больше того, у них были такие же высокие брови – приглядевшись, Сердюк понял, что они нарисованы тушью на лбу. Словом, сходство было таким полным, что мысли Сердюка не приняли вольного оборота только из-за пережитого несколько секунд назад позора. Девушки быстро свернули испачканные циновки, постелили на их место свежие и исчезли за дверью – но не за той, через которую вошел Сердюк, а за другой; оказалось, что еще одна стенная панель сдвигается в сторону.
– Прошу, – сказал Кавабата.
Сердюк поднял взгляд. Японец протягивал ему новый стаканчик сакэ. Сердюк жалко улыбнулся и пожал плечами.
– На этот раз, – сказал Кавабата, – все будет хорошо.
Сердюк выпил. Действительно, на этот раз все вышло иначе – сакэ плавно проскользнуло внутрь и исцеляющим теплом растеклось по телу.
– Понимаете, в чем дело, – сказал он, – я…
– Сперва еще одну, – сказал Кавабата.
На полу звякнул факс, и из него полез густо покрытый иероглифами лист бумаги. Кавабата дождался, когда бумага остановится, вырвал лист из машины и погрузился в его изучение, совершенно забыв про Сердюка.
Сердюк огляделся по сторонам. Стены комнаты были обшиты одинаковыми деревянными панелями, и теперь, когда сакэ сняло последствия вчерашнего приступа ностальгии, каждая из них стала казаться дверью, ведущей в неизвестное. Впрочем, одна из панелей, на которой висела гравюра, дверью явно не была.
Как и все в офисе господина Кавабаты, гравюра была странной. Она представляла собой огромный лист бумаги, в центре которого постепенно как бы сгущалась картинка, состоящая из небрежно намеченных, но точных линий. Она изображала нагого мужчину (его фигура была сильно стилизована, но о том, что это мужчина, можно было догадаться по реалистично воспроизведенному половому органу), стоящего на краю обрыва. На шее мужчины висело несколько тяжелых разнокалиберных гирь, в руках было по мечу; его глаза были завязаны белой тряпкой, а под ногами начинался крутой обрыв. Было еще несколько мелких деталей – садящееся в туман солнце, птицы в небе и крыша далекой пагоды, но, несмотря на эти романтические отступления, главным, что оставалось в душе от взгляда на гравюру, была безысходность.
– Это наш национальный художник Акэти Мицухидэ, – сказал Кавабата, – тот самый, что отравился недавно рыбой фугу. Как бы вы определили тему этой гравюры?
Глаза Сердюка скользнули по изображенному на рисунке человеку, поднявшись от оголенного члена к висящим на груди гирям.
– Ну да, конечно, – сказал он неожиданно для себя. – Он и гири. То есть «он» и «гири».
Кавабата хлопнул в ладоши и рассмеялся.
– Еще сакэ, – сказал он.
– Вы знаете, – ответил Сердюк, – я бы с удовольствием, но, может быть, сначала все-таки интервью? Я быстро пьянею.
– Интервью уже закончилось, – сказал Кавабата, наливая в стаканчики. – Видите ли, в чем дело, – наша фирма существует очень давно, так давно, что, если я скажу вам, вы, боюсь, не поверите. Главное для нас – это традиции. К нам, если позволите мне выразиться фигурально, можно попасть только через очень узкую дверь, и вы только что сделали сквозь нее уверенный шаг. Поздравляю.
– Какая дверь? – спросил Сердюк.
Кавабата указал на гравюру.
– Вот эта, – сказал он. – Единственная, которая ведет в «Тайра инкорпорейтед».
– Не очень понимаю, – сказал Сердюк. – Насколько я себе представляю, вы занимаетесь торговлей, и для вас…
Кавабата поднял ладонь.
– Я часто с ужасом замечаю, – сказал он, – что пол-России успело заразиться отвратительным западным прагматизмом. Конечно, я не имею в виду вас, но у меня есть все основания для таких слов.
– А что плохого в прагматизме? – спросил Сердюк.
– В древние времена, – сказал Кавабата, – в нашей стране чиновников назначали на важные посты после экзаменов, на которых они писали сочинения о прекрасном. И это был очень мудрый принцип – ведь если человек понимает в том, что неизмеримо выше всех этих бюрократических манипуляций, то уж с ними-то он без сомнения справится. Если ваш ум с быстротой молнии проник в тайну зашифрованной в рисунке древней аллегории, то неужели для вас составят какую-нибудь проблему все эти прайс-листы и накладные? Никогда. Больше того, после вашего ответа я почту за честь выпить с вами. Прошу вас, не отказывайтесь.
Выпив еще одну, Сердюк неожиданно для себя провалился в воспоминания о вчерашнем дне – оказывается, с Пушкинской площади он поехал на Чистые Пруды. Правда, было не очень ясно, зачем, – в памяти остался только памятник Грибоедову, видный под каким-то странным ракурсом, словно он смотрел на него из-под лавки.
– Да, – задумчиво сказал Кавабата, – а ведь, в сущности, этот рисунок страшен. От животных нас отличают только те правила и ритуалы, о которых мы договорились друг с другом. Нарушить их – хуже, чем умереть, потому что только они отделяют нас от бездны хаоса, начинающейся прямо у наших ног, – если, конечно, снять повязку с глаз.
Он указал пальцем на гравюру.
– Но у нас в Японии есть и такая традиция – иногда на секунду отступаться глубоко внутри себя от всех традиций, отрекаться, как говорят, от Будды и Мары, чтобы ощутить непередаваемый вкус реальности. И эта секунда иногда рождает удивительные творения искусства…
Кавабата еще раз посмотрел на человека с мечами, стоящего над обрывом, и вздохнул.
– Да, – сказал Сердюк. – У нас сейчас тоже такая жизнь, что человек от всего отступается. А традиции… Ну как, некоторые ходят во всякие там церкви, но в основном человек, конечно, посмотрит телевизор, а потом о деньгах думает.
Он почувствовал, что сильно опустил планку разговора, и надо срочно сказать что-нибудь умное.
– Наверно, – продолжил он, протягивая Кавабате пустой стакан, – это происходит потому, что по своей природе российский человек не склонен к метафизическому поиску и довольствуется тем замешанным на алкоголизме безбожием, которое, если честно сказать, и есть наша главная духовная традиция.
Кавабата налил Сердюку и себе.
– Здесь я позволю себе не вполне согласиться с вами, – сказал он. – И вот почему. Недавно я приобрел для нашей коллекции русского религиозного искусства…
– Вы собираете? – спросил Сердюк.
– Да, – сказал Кавабата, вставая с пола и подходя к одному из стеллажей. – Это тоже один из принципов нашей фирмы. Мы всегда стараемся проникнуть глубоко в душу того народа, с которым ведем дела. Дело здесь не в том, что мы хотим извлечь благодаря этому какую-то дополнительную прибыль, поняв… Как это по-русски? Ментальность, да?
Сердюк кивнул.
– Нет, – продолжал Кавабата, открывая какую-то большую папку. – Дело здесь скорее в желании возвысить до искусства даже самую далекую от него деятельность. Понимаете ли, если вы продаете партию пулеметов, так сказать, в пустоту, из которой вам на счет поступают неизвестно как заработанные деньги, то вы мало чем отличаетесь от кассового аппарата. Но если вы продаете ту же партию пулеметов людям, про которых вам известно, что каждый раз, когда они убивают других, они должны каяться перед тремя ипостасями создателя этого мира, то простой акт продажи возвышается до искусства и приобретает совсем другое качество. Не для них, конечно, – для вас. Вы в гармонии, вы в единстве со вселенной, в которой вы действуете, и ваша подпись под контрактом приобретает такой же экзистенциальный статус… Я правильно говорю это по-русски?

Спасибо: 0 
ПрофильЦитата Ответить
moderator




Сообщение: 950
Зарегистрирован: 29.06.09
ссылка на сообщение  Отправлено: 31.07.14 12:08. Заголовок: Сердюк кивнул. – Так..


Сердюк кивнул.
– Такой же экзистенциальный статус, какой имеют восход солнца, морской прилив или колебание травинки под ветром… О чем это я говорил вначале?
– О вашей коллекции.
– А, ну да. Вот, не угодно ли взглянуть?
Он протянул Сердюку большой лист, покрытый тонким слоем защитной кальки.
– Только прошу вас, осторожнее.
Сердюк взял лист в руки. Это был кусок пыльного сероватого картона, судя по всему, довольно старого. На нем черной краской сквозь грубый трафарет было косо отпечатано слово «Бог».
– Что это?
– Это русская концептуальная икона начала века, – сказал Кавабата. – Работа Давида Бурлюка. Слышали про такого?
– Что-то слышал.
– Он, как ни странно, не очень известен в России, – сказал Кавабата. – Но это не важно. Вы только вглядитесь!
Сердюк еще раз посмотрел на лист. Буквы были рассечены белыми линиями, оставшимися, видимо, от скреплявших трафарет полосок бумаги. Слово было напечатано грубо, и вокруг него застыли пятна краски – все вместе странно напоминало след сапога.
Сердюк поймал взгляд Кавабаты и протянул что-то вроде «Да-ааа».
– Сколько здесь смыслов, – продолжал Кавабата. – Подождите, молчите – я попробую сказать о том, что вижу сам, а если упущу что-нибудь, вы добавите. Хорошо?
Сердюк кивнул.
– Во-первых, – сказал Кавабата, – сам факт того, что слово «Бог» напечатано сквозь трафарет. Именно так оно и проникает в сознание человека в детстве – как трафаретный отпечаток, такой же, как и в мириадах других умов. Причем здесь многое зависит от поверхности, на которую оно ложится, – если бумага неровная и шероховатая, то отпечаток на ней будет нечетким, а если там уже есть какие-то другие слова, то даже не ясно, что именно останется на бумаге в итоге. Поэтому и говорят, что Бог у каждого свой. Кроме того, поглядите на великолепную грубость этих букв – их углы просто царапают взгляд. Трудно поверить, что кому-то может прийти в голову, будто это трехбуквенное слово и есть источник вечной любви и милости, отблеск которых делает жизнь в этом мире отчасти возможной. Но, с другой стороны, этот отпечаток, больше всего похожий на тавро, которым метят скот, и есть то единственное, на что остается уповать человеку в жизни. Согласны?
– Да, – сказал Сердюк.
– Но если бы все ограничивалось только этим, то в работе, которую вы держите в руках, не было бы ничего особенно выдающегося – весь спектр этих идей можно встретить на любой атеистической лекции в сельском клубе. Но здесь есть одна маленькая деталь, которая делает эту икону действительно гениальной, которая ставит ее – я не боюсь этих слов – выше «Троицы» Рублева. Вы, конечно, понимаете, о чем я говорю, но, прошу вас, дайте мне высказать это самому.
Кавабата сделал торжественную паузу.
– Я, конечно, имею в виду полоски пустоты, оставшиеся от трафарета. Их не составило бы труда закрасить, но тогда эта работа не была бы тем, чем она является сейчас. Именно так. Человек начинает глядеть на это слово, от видимости смысла переходит к видимой форме и вдруг замечает пустоты, которые не заполнены ничем, – и там-то, в этом нигде, единственно и можно встретить то, на что тщатся указать эти огромные уродливые буквы, потому что слово «Бог» указывает на то, на что указать нельзя. Это почти по Экхарту, или… Впрочем, не важно. Много кто пытался сказать об этом словами. Хотя бы Лао-цзы. Помните – про колесо и спицы? Или про сосуд, ценность которого определяется только его внутренней пустотой? А если я скажу, что любое слово – такой же сосуд и все зависит от того, сколько пустоты оно может вместить? Неужели вы станете спорить?
– Нет, – сказал Сердюк.
Кавабата утер со лба капли благородного пота.
– Теперь поглядите еще раз на эту гравюру на стене, – сказал он.
– Да, – сказал Сердюк.
– Видите, как она построена? Сегмент реальности, где помещаются «он» и «гири», расположен в самом центре, а вокруг него – пустота, из которой он возникает и в которую он уходит. Мы в Японии не беспокоим Вселенную ненужными мыслями по поводу причины ее возникновения. Мы не обременяем Бога понятием «Бог». Но, несмотря на это, пустота на гравюре – та же самая, которую вы видите на иконе Бурлюка. Не правда ли, значимое совпадение?
– Конечно, – протягивая пустой стаканчик Кавабате, сказал Сердюк.
– Но вы не найдете этой пустоты в западной религиозной живописи, – наливая, сказал Кавабата. – Там все заполнено материальными объектами – какими-то портьерами, складками, тазиками с кровью и еще Бог знает чем. Уникальное виденье реальности, отраженное в этих двух произведениях искусства, объединяет только нас с вами. Поэтому я считаю, что то, что необходимо России на самом деле, – это алхимический брак с Востоком.
– Честное слово, – сказал Сердюк, – вчера вечером как раз об этом…
– Именно с Востоком, – перебил Кавабата, – а не с Западом. Понимаете? В глубине российской души зияет та же пустота, что и в глубине японской. И именно из этой пустоты и возникает мир, возникает каждую секунду. Ваше здоровье.
Кавабата выпил вслед за Сердюком и покрутил в руке пустую бутылку.
– Да, – сказал он, – ценность сосуда, конечно, в пустоте. Однако ценность этого сосуда в последние несколько минут чрезмерно выросла. Нарушается баланс между ценностью и отсутствием ценности, а это нестерпимо. Самое страшное – это когда пропадает баланс.
– Да, – сказал Сердюк. – Точно. А что, больше нет?
– Можем сходить, – ответил Кавабата и поглядел на часы. – Правда, футбол пропустим…
– Вы увлекаетесь?
– Болею за «Динамо», – сказал Кавабата и очень по-свойски подмигнул.
В потертой куртке с капюшоном и резиновых сапогах Кавабата полностью потерял сходство с японцем. Теперь он окончательно стал похож на человека, приехавшего из Ростова-на-Дону – причем мелькали даже догадки, зачем именно, и догадки эти были мрачны.
Впрочем, Сердюк давно знал, что большинство иностранцев, встречающихся на московских улицах, на самом деле никакие не иностранцы, а так, мелкая торговая шантрапа, укравшая немного денег и отоварившаяся в магазине «Калинка-Стокман». Настоящие иностранцы, которых в Москве развелось невероятное количество, в целях безопасности уже много лет одевались так, чтобы ничем не отличаться от обычных прохожих. Представление о том, как выглядит обычный московский прохожий, большая их часть получала, понятное дело, из передач Си-Эн-Эн. А Си-Эн-Эн, стараясь показать москвичей, бредущих за призраком демократии по выжженной пустыне реформ, в девяноста случаях из ста давало крупные планы переодетых москвичами сотрудников американского посольства, поскольку выглядели они гораздо натуральнее переодетых иностранцами москвичей. Так что, несмотря на сходство Кавабаты с приезжим из Ростова – а точнее, именно благодаря этому сходству и особенно тому, что он не особенно походил на японца лицом, – сразу делалось ясно, что это чистокровный японец, вышедший на минуту из своего офиса в московский сумрак.
Кроме того, Кавабата вел Сердюка одним из тех маршрутов, которыми пользуются только иностранцы, – нырял в темные проходные дворы, сквозные подъезды и дыры в проволочных заборах, так что Сердюк через несколько минут полностью потерял ориентацию и во всем стал полагаться на своего стремительного спутника. Довольно скоро они вышли на темную кривую улицу, где стояло несколько ларьков, и Сердюк понял, что они прибыли к месту назначения.
– Что будем брать? – спросил Сердюк.
– Я думаю, литр сакэ, – сказал Кавабата. – Будет в самый раз. Ну и чего-нибудь из еды.
– Сакэ? – удивленно спросил Сердюк. – Разве тут есть сакэ?
– Тут как раз есть, – сказал Кавабата. – В Москве всего три палатки, где можно взять нормальное сакэ. Почему, по-вашему, мы здесь офис сделали?
«Шутит», – подумал Сердюк и поглядел на витрину. Набор был самым обычным, за исключением того, что среди бутылок стояли несколько незнакомого вида литрух с этикетками, густо покрытыми иероглифами.
– Черного сакэ, – сказал Кавабата в прорезь ларька. – Две. Да.
Сердюк получил одну бутылку и сунул ее в карман. Другую оставил у себя Кавабата.
– Теперь еще одно дело, – сказал Кавабата, – совсем ненадолго.
Они пошли вдоль линии ларьков и скоро оказались возле небольшого жестяного павильона с дверью, усеянной дырами – не то от пуль, не то от гвоздей, не то, как это обычно бывает, от того и другого вместе. Оба окна павильона были забраны традиционными декоративными решетками, состоящими из согнутого полукругом прута в нижнем углу и расходящихся от него во все стороны ржавых лучей. Над дверью висела вывеска со словами «Товары на все руки».
Внутри павильон выглядел так же, как выглядят все подобные павильоны, – на полках стояли банки с эмалью и олифой, висели образцы кафельных плиток, отдельный прилавок был завален сверкающими сейфовыми замками разных моделей. Но в углу, на перевернутой пластмассовой ванне, стояло нечто такое, чего Сердюк никогда раньше не видел.
Это была черная кираса, сверкающая лаком и мелкими золотыми инкрустациями. Рядом с ней лежал рогатый шлем, кончающийся веером закрывающих шею пластин, тоже покрытых черным лаком. А на лбу шлема сверкала серебряная пятиконечная звезда.
На стене возле кирасы висело несколько разной длины мечей и большой несимметричный лук.
Пока Сердюк разглядывал весь этот арсенал, Кавабата углубился в тихий разговор с продавцом. Говорили они, кажется, о каких-то стрелах. Потом Кавабата попросил снять со стены длинный меч в украшенных белыми ромбами ножнах. Вытянув его наполовину из ножен, он ногтем попробовал лезвие (Сердюк заметил, что Кавабата обращается с мечом очень осторожно и, даже проверяя острие, старается не коснуться лезвия пальцами). Сердюку показалось, что Кавабата совершенно забыл о его существовании, и он решился о себе напомнить.
– Скажите, – обратился он к Кавабате, – а что может значить эта звезда на шлеме? Я полагаю, это какой-то символ?
– О да, – сказал Кавабата. – Символ, и очень древний. Это одна из эмблем Ордена Октябрьской Звезды.
Сердюк хмыкнул.
– Что за орден? – спросил он. – Давали дояркам древности?
Кавабата посмотрел на него долгим взглядом, и угол его рта приподнялся в ответной усмешке.
– Нет, – сказал он. – Этот орден никому никогда не давали. Просто некоторые люди вдруг понимали, что уже могут его носить. Еще точнее, всегда могли.
– А за что он полагается?
– Нет ничего такого, за что он мог бы полагаться.
– Бывают же на свете идиоты, – с чувством сказал Сердюк.
Кавабата резко задвинул меч в ножны. В воздухе мгновенно сгустилась неловкость.
– А вы шутник, – сказал Сердюк, инстинктивно стараясь ее загладить. – Еще бы сказали – орден трудового красного знамени.
– Про такой орден я не слышал, – сказал Кавабата. – Орден желтого флага действительно существует, но это совсем из другой области. И почему вы считаете, что я шутник? Я редко шучу. А когда шучу, предупреждаю об этом тихим смехом.
– Простите, если я сказал что-то не то, – сказал Сердюк. – Я просто пьян.
Кавабата пожал плечами и отдал меч продавцу.
– Будете брать? – спросил продавец.
– Не этот, – сказал Кавабата. – Заверните вон тот, малый.
Пока Кавабата расплачивался, Сердюк вышел на улицу. У него было отвратительное чувство, что он сделал какую-то непоправимую глупость, но, поглядев несколько раз на небо, в котором уже были видны влажные весенние звезды, он успокоился. Потом ему на глаза опять попались растопыренные прутья-лучи с решеток на окнах, и он с грустью подумал, что Россия, в сущности, тоже страна восходящего солнца – хотя бы потому, что оно над ней так ни разу по-настоящему и не взошло до конца. Он решил, что можно будет поделиться этим наблюдением с Кавабатой, но когда тот вышел из павильона, держа под мышкой узкий сверток, эта мысль уже успела забыться, а ей на смену пришло всепоглощающее желание выпить.
Кавабата, казалось, понял все с полувзгляда. Отойдя на несколько метров от двери, он положил сверток рядом с мокрым черным деревом, росшим из дыры в асфальте, и сказал:
– Вы, конечно, знаете, что мы в Японии пьем сакэ разогретым. И, разумеется, никто никогда не будет пить его прямо из бутылки – это полностью противоречит ритуалу. А пить на улице – это просто позор. Но есть один древний способ, который позволяет это сделать, не теряя лица. Он называется «всадник на привале». Еще можно перевести как «отдых всадника».
Не отрывая глаз от Сердюка, Кавабата вынул из кармана бутылку.
– По преданию, – продолжал он, – великий поэт Аривара Нарихира был в свое время отправлен охотничьим послом в провинцию Исэ. Путь туда был не близок, а ездили тогда верхом, и дорога занимала много дней. Было лето. Нарихира ехал в компании друзей, и его возвышенная душа была полна печали и любви. Когда всадники уставали, они слезали с коней и подкрепляли свои силы простой едой и несколькими глотками сакэ. Чтобы не привлечь разбойников, они не разводили огня и пили его холодным. И при этом они читали друг другу дивные стихи о том, что видели вокруг, и о том, что лежало у них на сердце. А потом они снова отправлялись в путь…
Кавабата открутил пробку.
– Оттуда и пошла эта традиция. Когда пьешь сакэ таким образом, полагается думать о мужах древности, а потом мысли эти должны постепенно перетечь в светлую печаль, которая рождается в вашем сердце, когда вы одновременно осознаете зыбкость этого мира и захвачены его красотой. Давайте же вместе…
– С удовольствием, – сказал Сердюк и протянул руку за бутылкой.
– Не так сразу, – сказал Кавабата, отдергивая бутылку. – Вы первый раз участвуете в этом ритуале, так что позвольте объяснить вам последовательность действий, из которых он состоит, и их значение. Делайте как я, а я буду объяснять вам символический смысл того, что происходит.
Кавабата поставил бутылку рядом со свертком.
– Сначала полагается привязать коня, – сказал он.
Он подергал нижнюю ветку дерева, проверяя ее на прочность, а потом покрутил вокруг нее руками, словно обматывая ее веревкой. Сердюк понял, что ему следует сделать то же самое. Подняв руки к ветке повыше, он примерно повторил манипуляции Кавабаты под его внимательным взглядом.
– Нет, – сказал Кавабата, – ему же неудобно.
– Кому? – спросил Сердюк.
– Вашему коню. Вы привязали его слишком высоко. Как же он будет щипать траву? Ведь это не только ваш отдых, но и отдых вашего верного спутника.
На лице Сердюка отразилось недоумение, и Кавабата вздохнул.
– Поймите, – терпеливо сказал он, – совершая этот ритуал, мы как бы переносимся в эпоху Хэйан. Сейчас мы едем в провинцию Исэ, и вокруг – лето. Умоляю вас, перевяжите узду.
Сердюк решил, что умнее будет не спорить. Покрутив руками над верхней веткой, он затем поводил ими над нижней.
– Совсем другое дело, – сказал Кавабата. – А теперь полагается сложить стихи о том, что вы видите вокруг.
Он закрыл глаза, несколько секунд помолчал, а потом произнес длинную гортанную фразу, в которой Сердюк не уловил ни ритма, ни рифмы.
– Это примерно о том, о чем мы говорили, – пояснил он. – О том, как невидимые кони щиплют невидимую траву, и еще о том, что это куда как реальней, чем этот асфальт, которого, по сути, нет. Но в целом все построено на игре слов. Теперь ваша очередь.
Сердюк почувствовал себя тягостно.
– Не знаю даже, что сказать, – сказал он извиняющимся тоном. – Я не пишу стихов и не люблю их. Да и к чему слова, когда на небе звезды?
– О, – воскликнул Кавабата, – великолепно! Великолепно! Как вы правы! Всего тридцать два слога, но стоят целой книги!
Он отошел на шаг и дважды поклонился.
– И как хорошо, что я первый прочел стихи! – сказал он. – После вас ни за что не решился бы! А где вы научились слагать танка?
– Так, – уклончиво сказал Сердюк.
Кавабата протянул ему бутылку. Сердюк сделал несколько больших глотков и вернул ее японцу. Кавабата тоже припал к горлышку – пил он мелкими глотками, отведя свободную руку за спину, – видимо, в этом тоже был какой-то сакральный смысл, но Сердюк на всякий случай воздержался от вопросов. Пока Кавабата пил, он закурил сигарету. После двух или трех затяжек к нему вернулась уверенность в себе, и даже стало немного стыдно перед собой за ту робость, в которую он только что впал.
– И, кстати, насчет коня, – сказал он. – Я не то чтобы высоко его привязал. Просто в последнее время я стал быстро уставать и делаю привалы дня на три каждый. Потому у него длинная узда. А то объест всю траву за первый день…
Лицо Кавабаты изменилось. Еще раз поклонившись, он отошел в сторону и принялся расстегивать на животе свою куртку.
– Что вы собираетесь делать? – спросил Сердюк.
– Мне очень стыдно, – сказал Кавабата. – Претерпев такой позор, я не могу жить дальше.
Он сел на асфальт, развернул сверток, вытащил оттуда меч и обнажил лезвие, по которому скользнул лиловый зайчик от горевшего над их головами неонового фонаря. Сердюк, наконец, понял, что Кавабата собирается сделать, и успел схватить его за руки.
– Прошу вас, перестаньте, – сказал он с совершенно искренним испугом. – Стоит ли придавать такое значение пустякам?
– Сумеете ли вы простить меня? – с чувством спросил Кавабата, вставая на ноги.
– Я умоляю вас забыть это глупое недоразумение. И, кроме того, любовь к животным – это благородное чувство. Стоит ли стыдиться его?
Кавабата минуту подумал, и морщины на его лбу разгладились.
– Вы правы, – сказал он. – Мною, действительно, двигало не желание показать, что я в чем-то разбираюсь лучше вас, а сострадание к усталому животному. Здесь и правда нет ничего постыдного – если мне и случилось сказать глупость, я не потерял лица.
Он спрятал меч обратно в ножны, покачнулся и снова припал к бутылке.
– Если между двумя благородными мужами и возникает какое-нибудь мелкое недоразумение, разве ж оно не рассыплется в прах, если оба они направят на него острия своих умов? – спросил он, передавая бутылку Сердюку.
Сердюк допил остаток.
– Конечно рассыплется, – сказал он. – Ясное дело.
Кавабата поднял голову и мечтательно поглядел в небо.
– К чему слова, когда на небе звезды? – продекламировал он. – Ах, как хорошо. Вы знаете, мне очень хочется отметить этот удивительный момент каким-нибудь жестом. Не отпустить ли нам наших коней? Пусть они пасутся на этой прекрасной равнине, а по ночам уходят в горы. Ведь они заслужили свободу?
– Вы очень сердечный человек, – сказал Сердюк.
Нетвердо шагая, Кавабата подошел к дереву, выхватил меч и почти невидимым движением рубанул по нижней ветке. Она повалилась на асфальт. Кавабата замахал руками и громко закричал что-то нечленораздельное – Сердюк понял, что он отгоняет коней. Потом Кавабата вернулся, поднял бутылку и разочарованно вылил из нее на асфальт несколько оставшихся капель.
– Становится холодно, – заметил Сердюк, оглядываясь по сторонам и чувствуя инстинктом, что еще чуть-чуть, и из сырого московского воздуха соткется милицейский патруль. – Не вернуться ли нам в офис?
– Конечно, – сказал Кавабата, – конечно. Там и пожрем.

Обратная дорога не запомнилась Сердюку совершенно. Он пришел в себя только в той самой комнате, откуда началось их путешествие. Они с Кавабатой сидели на полу и ели лапшу из глубоких чашек. Несмотря на то что новая бутылка уже была наполовину пуста, Сердюк заметил, что совершенно трезв и находится в приподнятом расположении духа. Видимо, у Кавабаты тоже было хорошее настроение, потому что он негромко напевал и помахивал в такт палочками для еды, отчего тонкие вермишельные змейки разлетались во все стороны по комнате. Некоторые из них падали на Сердюка, но обидным это не казалось.
Доев, Кавабата отодвинул чашку и повернулся к Сердюку.
– А вот скажите, – заговорил он, – чего хочет человек, вернувшийся домой из опасного путешествия, после того как утолит жажду и голод?
– Не знаю, – сказал Сердюк. – У нас обычно телевизор включают.
– Не-е-е, – сказал Кавабата. – Мы в Японии производим лучшие телевизоры в мире, но это не мешает нам осознавать, что телевизор – это просто маленькое прозрачное окошко в трубе духовного мусоропровода. Я не имел в виду тех несчастных, которые всю жизнь загипнотизированно смотрят на бесконечный поток помоев, ощущая себя живыми только тогда, когда узнают банку от знакомых консервов. Речь идет о тех людях, которые достойны упоминания в нашей беседе.
Сердюк пожал плечами.
– Ничего в голову не приходит, – сказал он.
Кавабата сузил глаза, подвинулся к Сердюку, улыбнулся и на секунду действительно стал похож на хитрого японца.
– А помните, совсем недавно, когда мы отпустили коней, переправились через реку Тэндзин и побрели к воротам Расемон, вы говорили о тепле другого тела, лежащего рядом? Разве это не то, к чему устремлялась в тот миг ваша душа?
Сердюк вздрогнул.
«Голубой, – подумал он. – Как я только сразу не понял?»
Кавабата пододвинулся еще ближе.
– Ведь это одно из тех немногих естественных чувств, которые до сих пор может испытать человек. И потом, мы же согласились, что России необходим алхимический брак с Востоком, разве не так? А?
– Необходим, – внутренне поджимаясь, сказал Сердюк. – Конечно. Как раз вчера про это думал.
– Хорошо, – сказал Кавабата. – Но ведь не бывает ничего, происходящего с народами и странами, что не повторялось бы в форме символа в жизни каждого из людей, живущих в этих странах и составляющих эти народы. Россия – это ведь и есть вы. Так что если ваши слова искренни, а иного я, разумеется, допустить не могу, то давайте совершим этот ритуал немедленно. Подкрепим, так сказать, наши слова и мысли символическим слиянием начал…
Кавабата наклонился и подмигнул.
– Кроме того, нам ведь придется работать вместе, а ничто так не сближает мужчин, как…
Он еще раз подмигнул и улыбнулся. Сердюк механически осклабился в ответ и отметил, что во рту у Кавабаты не хватает одного зуба. Впрочем, гораздо более существенным казалось другое: во-первых, Сердюк вспомнил об угрозе СПИДа, а, во-вторых, подумал, что на нем не очень свежее белье. Кавабата встал, подошел к шкафу, порылся в нем и кинул Сердюку какую-то тряпку. Это была синяя шапочка, точно такая же, как на головах у нарисованных на стаканчиках для сакэ мужчин. Надев вторую шапочку себе на голову, Кавабата жестом пригласил Сердюка сделать то же самое и хлопнул в ладоши.
Тотчас одна из панелей в стене отъехала в сторону, и Сердюк услышал звуки довольно дикой музыки. За панелью, в небольшой комнате, скорее похожей на чулан, стояли четыре или пять девушек в длинных разноцветных кимоно, с музыкальными инструментами в руках. В первый момент Сердюк подумал, что на них не кимоно, а скорее какие-то длинные плохо скроенные халаты, перемотанные в талии полотенцами и подвернутые таким образом, чтобы походить на кимоно, – но потом решил, что такие халаты, в сущности, и есть кимоно. Покачивая головами из стороны в сторону и улыбаясь, девушки играли – у одной была балалайка, еще одна постукивала расписными ложками из Палеха, а у двух других в руках были маленькие пластмассовые гармошки, издававшие пронзительный жуткий звук – что было совершенно естественно, потому что такие гармошки выпускают вовсе не с той целью, чтобы на них кто-то играл, а исключительно для того, чтобы рождать ощущение счастья на детских утренниках.
Улыбались девушки немного замученно, и слой румян на их щеках был, пожалуй, слишком толстым. В их чертах тоже не было ничего японского – это были обычные русские лица, не особенно даже красивые. Одна из девушек была похожа на бывшую сокурсницу Сердюка по имени Маша.
– Женщина, Семен, – задумчиво сказал Кавабата, – вовсе не создана нам на погибель. В тот дивный миг, когда она обволакивает нас своим телом, мы как бы переносимся в ту счастливую страну, откуда пришли сюда и куда уйдем после смерти. Я люблю женщин и не стыжусь в этом признаться. И каждый раз, когда я сливаюсь с одной из них, я как бы…
Не договорив, он опять хлопнул в ладоши, и девушки, приплясывая и глядя в пустоту перед собой, пошли сомкнутым строем прямо на Сердюка.
– Шестая линия, пятая линия, четвертая линия, и вот наши кони поворачивают влево, и выплывает из тумана вожделенный дворец Судзаку, – говорил Кавабата, застегивая штаны и внимательно глядя на Сердюка.
Сердюк поднял голову с подстилки. Кажется, на несколько минут он впал в сон – Кавабата явно продолжал какой-то рассказ, начала которого Сердюк не помнил. Он поглядел на себя – на нем была только старая застиранная майка с олимпийской символикой; остальные части его одежды были разбросаны вокруг. Девушки, растрепанные, полуголые и бесстрастные, суетились вокруг кипящего в углу электрочайника. Сердюк принялся быстро одеваться.
– Дальше, у левого крыла дворца, – продолжал Кавабата, – мы делаем поворот вправо, и вот нам навстречу уже несутся ворота, Одаривающие светом… И здесь все зависит от того, какой именно поэтический лад созвучен в это мгновение вашей душе больше всего. Если ваша внутренняя нота проста и радостна, вы скачете прямо. Если мысли ваши далеки от бренного, то вы поворачиваете влево, и перед вами – ворота Вечного покоя. И, наконец, если вы юны и сумасбродны и душа ваша жаждет наслаждений, вы сворачиваете вправо и проезжаете сквозь ворота Долгой радости.
Ежась под пристальным взглядом Кавабаты, Сердюк натянул штаны, рубашку и пиджак, принялся было заворачивать вокруг шеи галстук, но потом запутался в его узлах, плюнул и спрятал его в карман.
– Но потом, – продолжал Кавабата, торжественно поднимая палец (он казался настолько поглощенным своей речью, что Сердюк понял – стесняться или торопиться нет причины), – потом, через какие бы ворота вы ни въехали в императорский дворец, вы оказываетесь в одном и том же дворе! Только вдумайтесь, какое это откровение для человека, привыкшего читать язык уподоблений! Ведь каким бы путем ни шло ваше сердце, какой бы маршрут ни наметила ваша душа, вы всегда возвращаетесь к одному! Помните, как это сказано: все вещи возвращаются к одному, а к чему возвращается одно? А?
Сердюк поднял глаза от пола.
– Так куда возвращается одно? – переспросил Кавабата, и его глаза сделались двумя щелочками.
– Сюда, сюда, – устало ответил Сердюк.
– О, – сказал Кавабата, – как всегда, глубоко и точно. И вот именно для тех редких всадников, которые поднялись до понимания этой истины, в первом дворе императорского дворца и растут померанец в паре с… С чем бы в паре вы посадили померанец?
Сердюк вздохнул. Из японских растений он знал только одно.
– Как это… Сакура, – сказал он. – Сакура в цвету.
Кавабата шагнул назад и Бог знает в какой раз за этот вечер поклонился. Кажется, на его глазах опять блеснули слезы.
– Да-да, – сказал Кавабата. – Именно так. Померанец и вишня в первом дворе, а дальше, у покоев Летящих ароматов – глициния, у покоев Застывших цветов – слива, у покоев Отраженного света – груша. О, как мне стыдно, что я подвергал вас этому унизительному допросу! Но поверьте, вина тут не моя. Таковы…

Спасибо: 0 
ПрофильЦитата Ответить
Ответов - 53 , стр: 1 2 3 All [только новые]
Ответ:
1 2 3 4 5 6 7 8 9
большой шрифт малый шрифт надстрочный подстрочный заголовок большой заголовок видео с youtube.com картинка из интернета картинка с компьютера ссылка файл с компьютера русская клавиатура транслитератор  цитата  кавычки моноширинный шрифт моноширинный шрифт горизонтальная линия отступ точка LI бегущая строка оффтопик свернутый текст

показывать это сообщение только модераторам
не делать ссылки активными
Имя, пароль:      зарегистрироваться    
Тему читают:
- участник сейчас на форуме
- участник вне форума
Все даты в формате GMT  3 час. Хитов сегодня: 3
Права: смайлы да, картинки да, шрифты да, голосования нет
аватары да, автозамена ссылок вкл, премодерация откл, правка нет